Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
Епископ заколебался, сейчас лучшие стороны его натуры брали верх над дурными. Разум, чувства, собственная выгода — все ратовало за доброго архидиакона. Его красноречие, идущее из глубины души, сломило гордыню высокомерного прелата — ибо одна только гордыня и была тою страстью, которую надлежало одолеть сейчас.
— Пайо Гутеррес, — молвил епископ, — вы добродетельный клирик и честный человек. Обнимемся, архидиакон… и простите меня.
Клирик опустился на колени, его душили рыдания:
— Это мне до́лжно пасть к ногам вашим, ваше преосвященство, это вам должно простить меня, ибо вы — сеньор мой и прелат!
Глава XXX. Что было сказано, то сказано не было
Епископ раскрыл объятия своему викарию, и в глазах его, разучившихся плакать за долгие годы ожесточения, блеснула слеза.
Добрый архидиакон обнимал колени своего господина и лил слезы радости, ибо святая душа его ликовала.
Вот зрелище, что растрогало бы ангелов и обратило бы к добру демонов: добродетель, в смирении простершаяся у ног надменного преступника, коему остается лишь признать победу ее и подчиниться ей.
— Обнимите и простите меня! — восклицал епископ. — О, простите меня! И да сжалится надо мною господь, да простит меня и он благодаря вашему заступничеству, ибо вы святы и добродетельны!
— Да, простит он, простит, — отвечал архидиакон. — Оба мы грешники, но он благословил вас, сеньор, ибо вы победили себя самого и одолели злейшего своего врага.
В этот миг, в этот самый миг неистовый и нестройный гул послышался с той стороны, где находилась палата городского Совета, и среди невнятицы отчетливо прозвучали выкрики:
— Смерть Перо Псу!.. Да сгинет Перо Пес и пес-епископ!
— Да здравствует король дон Педро! Да здравствует наш вожак!
— Сюда нашу хоругвь! Хоругвь Богоматери!
— Свобода! Свобода! Долой всех псов!
Руки епископа, раскрывшиеся было для объятия, оцепенели; прелат, склонившийся было в порыве раскаяния, снова выпрямил стан, снова напрягся, высокий, суровый, упрямый. Эти выкрики внезапно вернули в нем к жизни «ветхого человека»{166} и, ожесточив его сердце, вновь обратили его к изначальной жестокости, врожденному его недугу.
Пайо Гутеррес пал ниц и горько зарыдал:
— Боже, боже!.. Поздно, о господи!.. И час твой никого не ждет!
— Вы слышали? — взревел епископ; он изменился в лице, но голос его, полный горькой иронии, звучал твердо и язвительно. — Вы слышали, сеньор архидиакон Оливейраский? Там ваши друзья. Ступайте к ним, добродетельный клирик. Сбросьте личину святости, скиньте сутану, возьмите пику и присоединитесь к мятежникам, вы ведь из их числа. Но управляйте получше вашим безмозглым сбродом, прикажи вы им явиться на десять минут позже, и ваша измена удалась бы, а эта женщина… Пусть только кто-нибудь явится за ней… хоть вы, хоть они… вы со своими проповедями, они со своими дерзостями… клянусь Иудой Искариотом, им не видать ее живой.
Ответом ему был взрыв хохота, дьявольского, сухого, холодного, то был воистину хохот ведьмы; он послышался, казалось, откуда-то из-за занавесей и разнесся по всей комнате.
Епископ вскрикнул от неожиданности и окинул кабинет помутившимся взглядом. Но никого не увидел.
— Где она, проклятая?
Пайо Гутеррес встал, он стоял напротив епископа, скрестив руки на груди и сокрушенно глядя долу; безумные речи прелата доносились до слуха его смутным гулом. Но когда, стряхнув оцепенение, он заметил, что епископ направился туда, где недавно, словно дитя малое, спряталась Аниньяс, вся энергия души его пробудилась, и, вцепившись обеими руками в облачение епископа, он вскричал так громко, что нельзя было узнать слабого его голоса:
— Что делаешь ты, погибший? Трепещи!
И епископ затрепетал в самом деле, ибо в голосе Пайо Гутерреса послышался ему трубный глас, возвещавший с небес гнев господень. Архидиакон отдернул занавес и явил взглядам недостойного прелата зрелище, при виде коего пал бы на колени нечестивец и само неверие готово было бы бить себя в грудь.
К простому черному кресту пригвождено было изваяние Христа в человеческий рост, несовершенное по исполнению, но отмеченное некоей божественностью, величавостью, дышавшее безграничным милосердием того, кто принял смерть за всех человеков. У подножия креста была не кающаяся Магдалина, ищущая в слезах спасения от угрызений совести, но бедная молодая мать, прекрасная и простодушная, в оцепенении страха обнимающая святой символ искупления и возлагающая последнюю свою надежду на помощь божию.
— Наместник Иисуса Христа, — вскричал архидиакон, — ты осмелишься посягнуть на ее убежище?
Должно быть, в тот миг в душе епископа господствовал черный демон, которого он поминал, ибо по телу его пробежала та самая дрожь, которою дрожит нечистый при виде креста. Но прелат сразу же овладел собою, оттолкнул слабосильного архидиакона, который попытался удержать его, и отринул от души своей страх божий, который мог бы спасти ее.
— Хватит детских игр и лицемерной болтовни, — произнес он. — Эта женщина отсюда не выйдет, вы же выйдете да не мешкая, сеньор архидиакон. Так велю вам я, ваш епископ и сеньор. Ступайте.
И, подойдя к двери, что вела в наружные покои, он позвал громким голосом:
— Эй, Перо Пес!
Злобная тварь снова появилась в дверях. Но податной больше не смеялся. Бледный тою же зеленовато-бурой бледностью, что и утром, дрожащий от ярости и от страха при выкриках толпы, он напоминал овчарку, которая под градом каменьев бежит к подзывающему ее хозяину.
— Уберите отсюда эту женщину и отведите в подземелье, в потайной карцер. Но не в тюрьму, понятно?
Перо Пес издал глухое рычанье в знак согласия.
— Мне следовало бы отправить туда же и вас, сеньор архидиакон, но…
Клирик поклонился и не ответил ни слова. Не удостоив взглядом ни его, ни прочих, епископ вышел из кабинета и проследовал в оружейную, где собрались его ратники и люди, состоявшие на службе у него либо у государства. Аниньяс же, жарко помолившись напоследок перед благословенным образом, который, по ее словам, принес ей спасенье, и приняв благословенье Пайо Гутерреса, который пожелал ей не падать духом и уповать на господа, покорно последовала за своим тюремщиком в епископский подземный застенок.
Что до бедного архидиакона, то был он удручен и испытывал ужас при мысли о бедствиях, которые, как видел он, должны вот-вот обрушиться на этот проклятый дом, и клирику не оставалось ничего другого, как отрясти от своих сандалий прах его — мерзостный прах, грязь подлых дел, которой запятнал он стопы свои — и понапрасну.
Он откинул портьеру и стал спускаться по лестнице, что вела в подземелье… Но ведь он совсем один, как найдет он путь? Кто даст ему кончик нити, чтобы выбраться из лабиринта?
Но кто-то поджидал его, прячась, кто-то взял его за руку и прошептал:
— Это я, идемте.
Кто это был? Ужели та самая ведьма, чей недобрый хохот слышался несколько минут назад? Кто была она, что делала здесь, какое дело ей было до всего этого?
Но в рукописи говорится лишь, что вышеупомянутая ведьма — а может, она вовсе не была ведьмою — довела архидиакона прямехонько до его тюрьмы; «его» — поскольку он, как уже говорилось, был исповедником и викарием епархии. Из тюрьмы они сразу же вышли, но куда отправились, неизвестно… по крайней мере, до поры до времени.
Пусть себе идут, а мы пойдем поглядим, как там мятеж.
Глава XXXI. Senatus populusque portucalensis[34]
Неподалеку от феодальных башен собора и Епископского дворца находилась, как мы уже неоднократно упоминали, палата городского Совета, все члены коего с самого утра того дня собрались на «перманентное заседание», как выразились бы в наше время. Волнения, охватившие народ, боязнь, как бы волнения эти не вылились снова в открытый мятеж, — вот что привело в сии стены отцов-сенаторов града Порто, исполненных бдительности и радевших о спасении отечества.
В отличие от сената римлян, однако же, сей сенат предоставил плебс его участи и в качестве собственного Авентинского холма{167} избрал холм, на коем высился собор. И, к вящему огорчению нашему, средь членов его не нашлось ни одного Валерия Публиколы,{168} каковой исхитрился бы спасти отечество с помощью детской сказочки, посредством притчи установив равновесие меж силами государства. А если бы и нашелся Публикола — потрохоед, пришлось бы ему попотеть, дабы измыслить историйку, каковая была бы во всем противоположна древнеримской, ибо сейчас совсем не в том была закавыка, что руки и ноги отказывались работать на брюхо; работать-то они хотели, и работать усердно, но на собственный страх и риск, и никакого им не было дела до их муниципально-сенаторского брюха, ибо это самое брюхо как раз и бросило их на произвол судьбы, и покуда смутьяны слонялись без толку по улицам, сенаторы заперлись и забаррикадировались в палате Совета.