Владимир Петров - Черемша
Никто из посторонних в карьере не появлялся ни до, ни после отпалки — это единодушно показали на допросах все четверо.
Но кто-то же взорвал экскаватор…
Допустим, один из отпальщиков. Рассчитал время и, когда бежал от подожжённого взрывного шпурта в скале, сунул по дороге (мимо бежал!) взрывчатку под основание экскаваторной стрелы. Затем — в укрытие. А в итоге готовое оправдание: в одном из двойных шпуртов вырвало взрыв-патрон (преждевременно сработал пакет в соседнем шпурте) и отбросило случайно к экскаватору — там он и взорвался. Такое объяснение пытались давать оба парня-взрывника, за исключением бригадира Тимофеева — тот краснел, потел и недоумённо разводил руками: "А хрен его знает…"
Допустим, что такое могло случиться — чего в жизни не бывает. Но тогда почему бикфордов шнур, найденный около экскаватора — вот этот самый — отличается от других шнуров, применённых в тот день при отпалке? Он, как выяснилось, совсем из другой серии, не просто жёлтый, а жёлтый с чёрными прожилками (такая серия применялась на строительстве в прошлом году).
Вот здесь и начинался тупик: кому и зачем понадобилось оставлять столь заметный след, ведь проще было воспользоваться типовым шнуром рабочей серии — его полно под рукой?
Между прочим, этот аргумент мог иметь и другое толкование: любой из взрывников, умышленно применив этот нетиповой шнур, рассчитывал на оправдание: у меня такого шнура не имелось. Ищите другого человека"
А где искать и, собственно, зачем искать, когда все факты налицо? Вот взорванный экскаватор, вот люди, которые при сём присутствовали, других не было. Все основания для подозрения в преступлении, а отсюда — прямой путь к обвинению. Не признаются? Ничего, подумают, поразмышляют и признаются. Придётся дать им время для этого.
Конечно, неприятный резонанс со всеми вытекающими последствиями. Всё-таки стахановская бригада, а бригадир Тимофеев — на доске Почёта. Ну что ж, тем хуже для руководителей стройки — притупление бдительности, неумение вовремя распознать замаскировавшегося врага, который нынче умеет рядиться в любые благообразные личины.
А может, провести дополнительное расследование? Но что это даст? Предположим, он вернётся в город, доложит о факте диверсии и распишется в собственной профессиональной беспомощности. Тем более, что новое расследование, будь оно в пять раз дотошнее, скрупулёзнее, всё равно ничего не добавит. А о том, что враг маскируется, упорно запирается и бешено злобствует — убедительно свидетельствует само время. Взять хотя бы процесс по недавнему Шахтинскому делу, да и другие аналогичные события…
"Решительной безжалостно!" — вслух резко сказал Матюхин, стукнув кулаком по объёмистой папке "Черемшанского дела", которое за эти семь дней перевалило уже за шестьдесят страниц. Положив сверху обрывок бикфордова шнура, устало подумал: пора закрывать. Правда, подумал без обычного в таких случаях удовлетворения.
Странно, но все эти дни он так и не почувствовал, как ни старался, желанной слитности с местным жизненным ритмом, не ощутил подлинного вкуса и запаха "черемшанского кержацкого хлеба", так и не смог настроиться на душевную открытость с людьми, с которыми пришлось общаться. И в кино ходил, и на стройке был, беседовал с начальством, с рабочими, провёл один вечер в общежитии, даже на стрельбище присутствовал, а вот настоящей сердечной расположенности — ни в себе, ни в тех, с кем встречался, не почувствовал. А ведь было раньше — куда бы ни приезжал, всюду и всегда умел с ходу, по-комиссарски, располагать к себе людей.
Какой-то настороженной, будоражной показалась ему Черемша. И жила она непривычной жизнью, непохожей на всё виденное раньше. Не село и не город, что-то от того и от другого: нечто среднее между городской самостоятельностью и деревенской степенностью. К тому же крепко заквашенное кержацкой занозистостью, которая эдаким рогатым чёртом проглядывает даже в глазах конопатых пацанов: дескать, знай наших.
Жаль, что ему за эти дни так и не удалось ни с кем откровенно поговорить. Вежливость, доброжелательность, уважительность, ну, может быть, согласный ответный смешок, а дальше — ни шагу, хоть лопни. "Чок-чок, зубы на крючок!" — такая считалка у местной ребятни, что играет по вечерам под окнами, на базарной площади. С детства учатся сдержанности, стервецы…
Впрочем, это не так уж и плохо.
Хуже, что с руководством стройки он, кажется, не нашёл общего языка. Ну, это как сказать. Например, с начальником строительства Шиловым они достигли взаимопонимания. Разумеется, по деловым вопросам. Что касается "общения душ", то, надо сказать, Шилов не располагал к себе. Уж больно шикарный, подчёркнуто респектабельный вид, прямо с рекламного американского проспекта, не хватает только стандартных усиков. Столичный гусь, играет под "высококвалифицированного специалиста". А глаза пустые, беспутные.
Ну, а немец, главный инженер, есть немец. Чего с него возьмёшь? Бесспорно, заражён бациллой нацизма, но маскируется под шумливого "красного социалиста". Гнать его надо отсюда незамедлительно, и в три шеи.
Все они тут завзятые артисты, каждый кого-нибудь играет или строит из себя чёрт знает что. Тот же парторг Денисов. Не поймёшь, какую линию гнёт: не то перехлёстывает, не то захлёстывает влево. А ведь бывший чоновец, проверенный, казалось бы, человек.
Не получилось у них разговора. Встретились, конечно, узнали друг друга (хоть служили в разных эскадронах, да и полгода всего), похлопали по плечу, перешли на "ты". А потом, как сели за стол, сразу будто заело: оба начали вязнуть в пустяках, лавировать, искоса приглядываться. Накурили, надымили в кабинете, а толку никакого — не нашли взаимности, а может, просто не искали. Как это высказывался Денисов? А, ну да: "Социализм — есть человеческая доброта". Оно-то верно.
Только прежде надо ещё построить этот самый социализм, На одной доброте не то что социализма, шалаша пихтового не построишь.
Казалось бы, элементарно. А вот поди ж ты, не различает человек, где голая филантропия, а где — железный закон классовой борьбы.
Матюхин поднялся со стула, прихрамывая походил по комнате. Раздумывал: пойти или не пойти к Денисову? Нет, не ради продолжения какого-либо спора, а для дела — надо же с кем-то из руководства провести заключительную беседу, информировать о своих выводах. Завтра с утра уезжать.
Подошёл к столу, вгляделся в сумеречную вечернюю улицу (молодёжь гоняла лапту), вспомнил, что Денисова сегодня не было в управлении — болеет. Стоит ли беспокоить больного, да ещё в вечерний час?
Постоял у настенного зеркала, поскрёб мизинцем столбик рыжеватых усов, неожиданно усмехнулся: из-за частых гитлеровских карикатур в газетах друзья советуют сбрить усы. Дескать, немодные. Дискредитируют. А почему? Вон и у маршала Блюхера такие. Не сбривает же. Нет, сбрить усы, значит, потерять лицо.
Рядом с зеркалом — телефонный аппарат, изрядна облупленный. Матюхин покрутил ручку и попросил телефонистку соединить его с квартирой парторга Денисова.
— Михаил Иванович? Матюхин говорит. Ты как там, болеешь?
— Болею, — хрипло отозвался Денисов. — Чай пью.
— Меня пригласишь на чай-то?
— Приходи. Заварка свежая.
Денисов жил не в итээровском городке, а в селе, почти в центре, рядом с клубом. Проходя мимо, следователь услыхал из распахнутых клубных окон музыку, задорную, бесшабашно-весёлую, которая вряд ли подходила к фильму, обозначенному на белой афише: "Поэт и царь". С иронией подумал, что и сам идёт к Денисону не с той музыкой, которая соответствует собственному настроению, а уж больного парторга — тем более, Но что делать — в жизни зачастую звучат совсем не те тональности, которые бы нам хотелось слышать…
Жил Денисов тесновато и, в общем, по-деревенски: деревянные лавки вдоль стен, громадная, как телега, кровать с пышной горой подушек, укрытых поверху кружевной накидкой, белёные стены увешаны семейными фотографиями в разнокалиберных рамках под стеклом. Изба надвое разделена громоздкой русской печью, а вместо двери в горницу — ситцевая занавеска. Впрочем, всюду чувствовалась опрятность, чистота, ухоженность — от надраенных кастрюль на кухне до прохладных тряпичных половиц по всему полу.
— Хозяйка у соседки, а ребятня в кино ушла, — с казал Денисов. — Может, пол-литру раздавим? У меня имеется энзэ.
Он сидел в углу на лавке, вернее, полулежал на подоткнутых двух подушках, и улыбался, делал бодрый вид, хотя получалось это у него плохо: обтянутые скулы, запавшие глаза, вымученная улыбка вызывали откровенную жалость.
— Пить не будем, — отмахнулся Матюхин. — Чайком побалуемся.
Денисов пододвинул на столе фаянсовый цветной чайник, показал на свободную чашку: наливай сам.
— У тебя курево с собой? Угости.
— Трубочный самосад, — сказал Матюхин.