Анастасия Цветаева - AMOR
Она шла с Людвигом пустырем, когда из‑за угла выбежал огромный мышастый дог. За ним показался Андрей Павлович. Он шел фланирующим шагом. Увидав её, он явно смутился.
— Вы покупаете груши! Такие плохие… Если бы я знал. — Но, поговорив, он, видимо, спешил продолжить свой путь.
— Так, если разрешите, до завтра? — И, свистнув дога, пошел дальше, пересекая пустырь. Куда же он шел, к кому?
В маленький домик на горке над кривыми улочками слободки, с распахнутым на обрыв окном, где она томилась мукой смерти три месяца, вошло робкое дыханье жизни: вдвоём пришли Людвиг и "мальчик". Принесли груш и яблок. В её старом татарском медном кофейнике с длинной ручкой кипит на мангале кофе; маленькие чашки на ковре меж самодельных "подушек". (Людвиг хозяйничает, художник.) Подарок мужа её, последний, граммофон новой конструкции, видом раковина, без трубы; из него льется мед пения. Темный от грусти, низкий голос Вари Паниной поет прощание с любимым.
…На свете только и есть что прощание! Не надо удерживать человека — пусть едет на фронт на своем черном коне…
Диск пластинки кружится, словно в вальсе, покачиваясь на музыкальных волнах, игла ловит и пожирает мелодию, — а! это мелодия вошла в жизнь, зажгла ритм, спустив стрелу с прославленной тетивы древности, а в распахнутом настежь окне на обрыв — августовская, темная, солью звёзд падающих, крупно посоленная ночь!
Но Людвигу вдруг стало плохо с сердцем, ему надо лечь. Уходит домой.
Рассказ начал с полуслова, с полувоспоминания, ответ на вопрос, и в первоклассное внимание, жажду знать о ней её странного гостя, ухнуло то, что я для вас записывала, Мориц, — будущий второй муж мой, телеграмма Миронова, поезд, скарлатинный барак… жизнь ретроспективно цветет, на ковре, среди расставленных чашек, под сонное бормотание няни и детские сны, они говорят, а за окном, далеко, морской шум, крики птиц.
А потом, потом — наступает молчаливая мука. Они уже не могут говорить; слова — ложь? О чем говорить, когда эта беседа — прощальная? В её жизни — это второй раз. Шесть лет назад — только вместо августа был май — к ней прощаться пришел Глеб. И к чему это все теперь? Она не верит жизни, её юность и она, оба — от пережитого согласны на одиночество, зачерпнутое полными пригоршнями. Так зачем именно она встала на его дороге, зачем ей о н преградил её путь? С каждым, с каждой было б легко бороться — но вот это родное прощающееся… Часы идут, небо бледнеет, звёзд почти уже нет. А когда солнце встаёт, у нее оказывается такое усталое, призрачное лицо, и такая — словно во сне — непонятная теплота взгляда, глаз замученных и не хотящих просить пощады… Глаза — она стоит вполоборота к окну — такие золотисто–зеленые, бледные — по нему идёт легкая дрожь. Он чувствует её — своей, и, раньше, чем успевает опомниться, он делает к ней шаг, жадно берет руками её голову — и на её губах сладость его горького прощального поцелуя.
Он её поцеловал — чтобы проститься. Но как в детской сказке о "Спящей Красавице" — она пробуждается. Совсем юная, она стоит перед ним, изменившаяся волшебно. Она — девочка, этот поцелуй — первый в её жизни! Руки взвились ему на плечи, не отпускают, это властное счастье ребенка! Неисчерпаемое и парящее — и он не может уйти!
Он все‑таки уходит (чтоб не остаться совсем!) — чтоб осознать происшедшее, чтоб овладеть собой. Он отступает, не отводя глаз от её лица, шаг за шагом к порогу, она, не замечая, идёт за ним. Того, как она стоит, вся золотая в утреннем солнце, в светло–сером халатике, и смотрит, как он сходит с крутых уступов улички (барьеры, которые брал его конь), заворожённо, молча смотрит на него уходящего, оборачивающегося — он не мог позабыть.
Он прислал ей письмо. Что любит её больше всех, кого он любил. Но не может губить другую душу, о которой она не знает. Ему нет выхода. Она все позже узнает. И он едет на фронт. Но он ещё будет у нее через неделю.
В письме — подарок: почерк. Запах (тень запаха папирос?) и как будто — шипра?.. Не один подарок, их два: листок и конверт. Листок плотный, бумага шершавая, темнее, чем белая, с рваными краями. Почерк прямой, узкий, странный, тонкие и толстые линии пера "рондо". И эти несколько строк — фантастических, чудесного стиля… Зачем он вошёл в сердце, почерк? Ведь он уедет на фронт, чтобы уйти от той души и от нее уходит?.. Непонятно… Как — но проходит неделя. Все устроив к отъезду, он приезжает к ней — как обещал.
В письме его значился адрес. Она не ответила. Она отвечает сегодня: она встречает его со спокойным, зрелым достоинством. Ни о чем не спрашивает. Говорят почти как чужие. Они едят абрикосы, курят. Он предлагает пройтись.
Южный пыльный закат. Под его алой крышей они зелёным двориком входят в мастерскую Богаевского (он одобрял этюды Андрея Павловича, знакомы они давно). На огромных полотнах художника — заревые и мрачные тучи клубящихся над миром ландшафтов вулканической Киммерии. Край сказочности. Творенье мира. Преображение природы. Творец этой — новой? древней? — вселенной — невысокий худой человек, узколицый, аккуратный, усатый, как котик; печальные, застенчивые глаза. В его медленной остроумной шутливости — сходство с Маврикием; тоска её — ещё глубже. Зачем они сюда забрели? Что останется в душе от всего этого? Поцелуй, бредовый поступок, дико совершенный (дико принятый), и ещё — его жизнь в живописи! (она не подтверждает ему, что она — тоже живописец). Их тождественное восприятие музыки. Полонез Огинского им кажется торжественным прощанием с жизнью. Кто‑то идёт на смерть! (А маленьким мальчиком Андрей пристал к матери: "Сколько будет: тысяча — да ещё — тысяча!" Величие слова, сложенное с таким же величием, представало ему — необъятностью. Он хотел получить её имя. "Отстань! Две тысячи", — отвечала прозаически мать. И его негодующее: "Как мал о!..")
Восемнадцатилетняя сестра Сильвия, умершая от туберкулеза. Как мать Ники, этой болезнью болеет и он.
На улице их ждёт ночь. С минуту они стоят молча. Налево — её дом (близко). Прямо — далеко, через город, — дом, где он останавливается, приезжая с хутора. Направо — тупик, закоулки — и море. Его шум — непрестанный аккомпанемент. Она не говорит: "Идёмте ко мне", и он молча выбирает путь — прямо.
— Знаете что? Пойдемте тише!.. — говорит он вдруг, что-то мне…
— Пойдемте тише…
Идут, еле переговариваясь, но она замечает, что он идёт с трудом.
— Что с вами?
Он морщится:
— Ничего, пройдет…
— Что пройдет? — она останавливается. — Я не пойду дальше, пока вы не скажете.
— Довольно сильные боли… то есть не сильные, сейчас уже легче… Как глупо!.. В правом боку.
Андрей Павлович показывает на область аппендикса. Она берет его руку, ведёт, прислоняет к низенькой каменной стенке.
— Вы никуда не идите, не двигайтесь, пока я не приду! Я приведу извозчика! Дайте слово, что вы не ступите шагу. Вы знаете, что с аппендицитом шутить нельзя?
Она вся в гусиной коже от страха. Повеяло смертью. (Он не знает, от чего умер её муж!) Она бежит вперёд, и зуб не попадает на зуб. "Что за судьба у меня с этой болезнью? Сама чуть не умерла — в детстве, операция Глеба, смерть мужа (перитонит)…" На углу темных улиц слабый свет фонаря, парный извозчик. Господи! Только бы он дождался её!
Он стоит, как обещал, где она оставила его. Она помогает ему сесть в экипаж. Так она помогала мужу в то утро, когда он слег. Извозчик спрашивает, куда.
Она кладёт руку на рукав заболевшего — и тотчас же снимает её: пусть как Судьба! Он медлит.
— А у вас кто‑нибудь есть в городе? — строго спрашивает она. — Отвечайте правду!
— Мои все в Бузулаке…
— Тогда не о чем говорить. Если это аппендицит, нужен полный покой. И уход. Бросить вас одного там — то же, что бросить вас тут на улице. Велите ехать ко мне! Завтра приедут ваши и перевезут вас.
ГЛАВА 4
БОЛЕЗНЬ
…Андрей Павлович слег в сильнейшем приступе аппендицита. Врач, вызванный ночью (больница была, к счастью, близко), абсолютно запретил больному передвижения. Шесть недель он пролежал в Сережиной комнате. Ника забрала сына с няней в свою. Приехавшим родителям хирург велел не трогать больного с места. "Надо постараться избежать операции: хлороформа сейчас не достать, а состояние легких больного противопоказывает эфир. Можно бы его перенести на руках в больницу, но такого ухода, какой он имеет здесь, там не будет, и мечтать нечего. Лучшей сиделки…"
Почти все свободные от хлопот часы своих дней и ночей она простояла на коленях на коврике у постели больного, держа его руки. Если когда‑нибудь была близость на свете, нежность, верность, понимание с полуслова, если две трудные жизни могут слиться в одно — то эта близость была там, и две трагедии слились воедино.
— Как я счастлива… — говорила она, зарывшись лицом в его горячие (жар почти не спадал) ладони, — фронтом ваш бред кончен. С туберкулезом на фронт — вы там не нужны! А с операцией или без — с верховой ездой надолго покончено, если вы не хотите себя погубить…