Левон Сюрмелян - К вам обращаюсь, дамы и господа
— Где ты раздобыл эту шапку? Выбрось её, — сказала мне Мариам-ханум, увидев разыгравшуюся между нами маленькую драму.
Но я не хотел и не мог её выбросить. Она слишком много значила для меня. Чувство большее, чем ярость и унижение, душило меня.
Я убежал со своей фуражкой и бродил по улицам весь день. Я долго обдумывал, что мне делать, и решил вернуться в приют. Пошёл по направлению к Кобулети, находящемуся в десяти-двенадцати километрах от Батума.
К тому времени, как я дошёл до Индустриального пригорода у нефтяной гавани, начало темнеть. Небо было облачным, и в лицо мне ударили большие холодные капли дождя. Я зашагал быстрей через железнодорожное полотно, мимо товарных вагонов и цистерн, складов, огромных резервуаров с водой нефтеочистительного завода, лудильной мастерской. Мне ни разу не доводилось бывать в этой части города, и она одновременно зачаровала и испугала меня. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким и потерянным, меня обуял необычный страх. Земля под ногами закачалась от шума далёких городов Баку и Дербента на таинственных берегах Каспия, от звуков других миров, а маячившая передо мной громадная стена Кавказских гор стала ещё более зловещей. В сумерках в сгустившейся духоте деревья приняли причудливые очертания, воздух был насыщен треском и пронзительным хохотом стальных домовых, кружившихся на нелепом карнавале. Они стучали кулаками непонятно обо что и показывали мне свои страшные железные зубы.
Я так испугался, что повернул назад. Более того, я почувствовал себя виноватым. Бабушкина сестра была добра ко мне, и даже Саркис, которого я не любил, в конце концов, приходился маме двоюродным братом. Я представил, как возмутит их моё возвращение в приют. Люди скажут, что я испорченный, неблагодарный мальчишка или же будут во всём винить Мариам-ханум. «Не надо выносить сор из избы», — сказал я себе.
Но сердце моё разрывалось при мысли о том, что я должен выбросить фуражку. Я бросил её в море, посмотрел, как она плывёт, отвернулся и пошёл домой, снова чувствуя себя настоящим сиротой.
— Где ты был? — спросила меня Мариам-ханум, взглянув на мои пыльные башмаки. — Ну ладно, пойди умойся и пообедай.
Они уже поели, и Саркиса не было дома. Я почувствовал острый запах горячих баклажанов и помидоров, начинённых рубленым мясом и специями. Я стоял перед ней, понурив голову отчасти от стыда, отчасти, чтобы скрыть слёзы.
— Глупый ты малыш, — сказала она. — Ведь это была всего лишь жалкая тряпка!
Я молчал. Как ей объяснить, что значила для меня эта фуражка, даже такая потрёпанная! Я уже не был ребёнком. И я не из детского каприза хотел носить русскую фуражку, и не потому, что выглядел смешным и нелепым в шапке Саркиса. Нет, я не мог этого никому объяснить. Она связывала меня с неким волшебным русским городом за горизонтом, по ту сторону гор — моей единственной надеждой в минуты отчаяния и скорби на дорогах смерти во время резни. Шапка была частицей беспредельного восторга от сознания того, что я жив, свободен и нахожусь среди христиан, что обрёл утраченный мир, так горячо любимый всеми фибрами детской души. Она ассоциировалась у меня с песнями, балалайками, электрическим светом, поездами и с некой русской княжной. Она имела отношение к Богу, Европе, Цивилизации и ко всему на свете.
Глава двенадцатая
ВОССОЕДИНЕНИЕ
Шёл шестой месяц моего пребывания в Батуме, когда некий молодой человек, приехавший из Трапезунда, принёс мне письмо от Оника. Да, был у меня когда-то брат, но трудно было поверить, что он и в самом деле есть и вернулся в наш родной город.
«После того, как русские заняли Трапезунд, турки сослали доктора Метаксаса с семьёй в Ардазу, и мы поехали вместе с ними, но сейчас, слава богу, мы здоровы и свободны и уже два месяца как снова в Трапезунде, — читал я. — Возвращайся как можно скорей, потому что вновь открывается мхитаристская школа, и я уже зачислил тебя туда. Позже школа отправит нас в Венецию в Мурат-Рафаэляновское училище». В письмо была вложена банкнота, на которую я должен был купить Онику наручные часы.
Я всё читал и перечитывал это письмо Мариам-ханум и соседям по двору, а своим русским товарищам сказал, что уезжаю в Италию. Я уже считал себя ничуть не хуже Шушик и Араксии.
— Может, я буду учиться в Париже и Лондоне, — сказал я своим друзьям. Представил, как вернусь в Батум и на городском балу ни Шушик, ни Араксии замечать не стану. Они будут стараться привлечь моё внимание, а я окружу себя другими девушками.
Возвращался я в Трапезунд на русском корабле.
Мы отплыли ночью, без огней. Жутким было это путешествие без луны. Маленькие звёздочки, как мерцающие светлячки, слабо светились на бархатно-чёрном небе. Вздымались волны, и сквозь грохот и гул моря появлялись русские эсминцы, словно костлявые серые ищейки с вытянутыми в воздухе носами, охраняя это коварное побережье от немецких подводных лодок.
Я спал на палубе. Утром, когда я проснулся, море уже утихомирилось, и голые крутые горы Сурмене, подобно гигантским розовым гейзерам, прорезали горящее небо. В это солнечное октябрьское утро я был потрясён белым сиянием Трапезунда.
Русские превратили старый римский пирс в современную пристань. Перемены виделись повсюду. В бухте землечерпалки углубляли мелкие места. Пыхтели маленькие паровозы, выдыхая клубы белого дыма и весело свистя, они тащили длинные цепи тех товарных вагончиков, которые когда-то толкали по направлению в Джевизлик бригады голодных солдат-греков. Как и в Батуме, гавань была полна кораблей и заминирована. Какой-то солдат показал мне корпус парохода, потопленного немецкой подводной лодкой до того, как её отогнали русские береговые батареи.
Сойдя на берег, я перекинул узелок через плечо и зашагал по портовой улице, носившей теперь, к моей радости, русское название. В витринах магазинов стояли русские манекены, продавцы газет продавали русские газеты, а уличные торговцы расхваливали свои товары по-русски. На портовой улице образовывались заторы не из-за стад овец, как в прежние дни, а из-за бесконечных верениц грузовиков, водители которых ели апельсины. Кубанские и донские казаки ехали верхом на конях вдвое больше наших, а сибирские казаки с копьями — на лохматых приземистых лошадях. По улице громыхали лафеты в больших упряжках лошадей бельгийской артиллерии. Тяжёлые мохнатые копыта коней стучали, как деревянные башмаки. Это был уже не прежний турецкий Трапезунд, а шумный русифицированный город, в жилах которого пульсировал ритм новой жизни.
На пороге дома доктора Метаксаса я встретил Оника, когда он выходил. Заветный образ из потерянного мира вдруг стал живым и близким. Мы чуть не столкнулись друг с другом и на мгновение потеряли дар речи. Щёки у Оника обросли светло-золотистым пушком, и выглядел он совсем взрослым — ему уже было почти четырнадцать. Одет он был в синий костюм с длинными брюками, а я-то всё ещё ходил в коротких штанишках.
— Ты уже стал выше меня, — сказал он. — Как ты вырос!
Я отдал ему часы. Оник заработал деньги в табачной лавке. Услышав мой голос, Нвард и Евгине кубарем скатились с лестницы. Они, рыдая, повисли у меня на шее.
— Я плачу от радости, — сказала Нвард. — Возблагодарим господа, — она подняла глаза и перекрестилась, — за то, что мы все четверо живы и снова вместе. Ведь так много семей полностью исчезли!
И в самом деле, по сравнению с ними мы казались счастливцами.
Нвард не особенно изменилась, зато Евгине уже не была той крошкой, какой я её помнил. Вдобавок она похорошела. Они сказали, что я выгляжу здоровым и сильным, и что у меня широкие плечи.
— Ты превратился в настоящего хулигана, — засмеялась сквозь слёзы Нвард.
До того, как приветствовать доктора, я поздоровался с мадам Электрой, его супругой, с Хаджи-Мана, его матерью, и с несметным множеством греческих дам, пришедших к ним в гости.
— Он не похож на нас, хулиган эдакий, — сказала им Нвард, извиняясь за мой вид и в то же время гордясь мной, — но не будь он таким, он не был бы жив сейчас.
— Он ни на кого из вас не похож, — заметила мадам Электра, как мне показалось, не особенно одобрительно.
— Я помню Завена в день его рождения, — сказала Хаджи-Мана. — Он был худым, смуглым и некрасивым, а Александро родился розовеньким и толстеньким!
Александро было греческим именем Оника. Нвард они звали Ниобе, а имя Евгине произносили на греческий лад.
— Конечно, ты не такой красивый, как брат, но ты постарайся стать умнее него, — сказала мне Хаджи-Мана. И прибавила вполголоса, чтобы гостьи не слышали: — Это очень трудно! — Оник смущённо покраснел. — Надо было послушать, дорогие мои, как Александро читал евангелие и пел наши церковные гимны в монастыре! Монахи — и те не могли бы лучше. — Затем повернулась вновь ко мне: — Ты поступи в школу, мой мальчик, усердно учись, стань достойным и уважаемым человеком, и тогда, быть может, — она подмигнула мне, — я отдам тебе в жёны Жоржетту.