Владимир Карпов - За годом год
Последнее поразило Василия Петровича, и он уже больше ни о чем другом не мог думать. Почему Понтус умолчал, что заходил к жене? Если, скажем, оберегал его покой, то почему не удержался от каких-то намеков: "Москва, милый человек!.." Если вообще не придавал значения своему визиту, зачем же вспомнил о приглашении? Значит, ему выгодно притворяться безразличным к Вере и показывать, что не очень ценит ее приглашение. Почему?
Понтус представлялся до этого инертным, тяжелым на подъем, его мало что восторгало и также мало что особенно возмущало. С женщинами же он вообще был неприкрыто бесцеремонным и пользовался успехом только у определенной их категории… И вдруг так лисить!..
Как он смог, ничего не сказав конкретного, столько наговорить, обескуражить и даже просто пригрозить Василию Петровичу!..
А он? Он из-за своей глупой деликатности ничего ему не ответил. Ничего не потребовал объяснить.
Дома ему долго не открывали. Когда же в сенях наконец щелкнула щеколда, Василий Петрович, вспомнив о происшедшем на усадьбе Урбановича, догадался, почему не слышали, как он стучал.
Отмыкала двери тетка Аитя. Он узнал ее в темноте по тяжелому вздоху и окликнул. Но она не ответила ему.
Проходя через комнату Урбановичей, Василий Петрович увидел Зосю. Сидя к нему спиною, та перебирала тетради. Она, несомненно, слышала его шаги, но не шевельнулась и не посмотрела, кто идет.
Снедаемый недобрыми мыслями, Василий Петрович вошел в свою комнату, разделся и бесцельно постоял у стола. Попытался, как и тогда, перед встречей с Понтусом, настроить себя иронически, но это уже не удалось. И, решив, что так дальше нельзя, что надо переговорить хотя бы с Сымоном, начал готовить ужин. Вытащил из-под кровати плитку, спрятанную там от глаз контролера Энергосбыта, развел яичный порошок, приготовил омлет. Удивляясь, как это все у него споро получается, достал буханку хлеба, флягу с водкой и, набравшись духу, подался в комнату хозяев.
Сымон в очках сидел на низенькой скамеечке посредине комнаты. В руках он держал колодку с натянутой на нее серо-лиловой бахилой и старательно приклеивал неширокий красный рант. На полу валялись обрезки автомобильной камеры и несложный инструмент — сапожный нож, нечто вроде узенькой терки, набитой на деревянную ручку, для зачистки резины, кисточка-лопатка с размочаленным концом.
Он никогда не видел Сымона в очках, и потому тот показался ему чужим.
— Мне надо с вами поговорить, — сказал Василий Петрович, убежденный, что этот разговор, если он и состоится, будет тяжелым.
Старик взглянул на тетку Антю, которая подкладывала дрова в голландку, и снова все внимание сосредоточил на бахиле.
— Пойдемте ко мне. Для меня это очень важно. Я вам объясню…
— Нечего ему ходить, — опередила мужа Антя, прикрывая дверцу голландки и разгибаясь. — Вы лучше Леше объясните.
— А где он?
— В больнице.
— Тетенька! — отозвалась из-за стенки Зося, которая, вероятно, все слышала. — Чего вы с ним еще разговариваете? Ему все равно нужды мало… — И она будто захлебнулась.
С чувством, что на него надвигается еще одна беда и, быть может, не меньше той, какую вообразил недавно, Василий Петрович повернулся и, бормоча в оправдание нелепицу, вышел. В своей комнате заперся и долго сидел, обессиленный, на кровати. Потом встал, подошел к письменному столу, вынул из ящика кусочек кирпича и с отвращением бросил в открытую дверцу печки.
4Было воскресенье — выходной день. Однако Василий Петрович не нашел в себе силы еще раз поговорить с хозяевами и, как обычно, сесть за письменный стол. За дверью стояла маетная тишина. И она выгнала Василия Петровича из дому. Но выйдя на улицу, он понял, что ему некуда идти. У него были знакомые, сотрудники, но не было места, куда он мог бы зайти и где бы этому не удивились. Правда, он мог заглянуть к Дымку, к Кухте. Его, скорее всего, там встретили бы гостеприимно, приветливо, но и они удивились бы…
Бесцельно слоняясь, думая, как быть дальше, он вышел к Троицкой горе.
Вокруг лежал в рытвинах пустырь, кое-где поросший чахлыми кустиками. Справа возвышались заиндевелые коробки бывшей военной школы. На втором этаже ее главного корпуса кто-то застеклил два окна, положил на междуэтажные балки доски и устроил себе жилье, выведя трубу прямо в окно.
Левее, над крышами уцелевших зданий, маячили силуэты Дома правительства, кафедрального костела на площади Свободы, купола церкви на улице Бакунина.
Дальше снова темнели руины и поблескивала серебристая полоска Свислочи с редкими, склоненными к воде вербами. На широкой заболоченной пойме темнели хибарки без дворов, редкие деревья. За Свислочью, на склоне горы, опять коробки с черными провалами окон, труба и стрельчатый, чем-то похожий на средневековый замок, фасад электростанции. Еще левее — пустырь и площадь с пепелищами, полосками побуревшего ржища и двумя начатыми еще до войны и неоконченными полукруглыми домами. И надо всем серое, мучительно низкое небо.
Перед этой картиной всеобщего разрушения вчерашние мысли вдруг показались постыдными. Бросить разрушенный город? Вычеркнуть из памяти? Похоронить всколыхнувшиеся надежды? Нет! Это то же самое, что вычеркнуть, похоронить самого себя. Да и вчера в глубине души Василий Петрович знал, что ни за что и никогда не поедет от этих руин, сквозь которые в воображении уже начал мерещиться новый город, светлый, прекрасный, как и его подвиг в войне, А несуразные мысли вчера были просто местью себе и другим. Себе — за слабость, за то, что неладно защищает свое; другим — за жестокость или равнодушие к этой жестокости.
Из-за неоконченного дома на площади показался трамвай. Василий Петрович невольно — все равно не было на чем остановить взгляда — проследил за ним, пока тот не скрылся за руинами, и вздохнул: жизнь шла своим чередом и здесь. И хотя на улицах можно было перечесть прохожих, шла в определенном направлении. Оставляя клубы сизого дыма, по Садовой проехал грузовик. В кузове его, на кирпичах, сидели грузчики в брезентовых спецовках и будто жестяных рукавицах. В гору поднимался обоз ломовиков. На медведках — железный лом. Сюда звуки не долетали, но по тому, как размахивали руками возчики и напрягались лошади, Василий Петрович представил крики, лязг. И чем больше он смотрел, тем больше проникался преданностью к городу — и этому разрушенному, и тому, красивейшему в стране. Отдалялись, теряли остроту пережитые неприятности, а чувство преданности росло, охватывало его всего.
Когда же на глаза навернулись слезы, он неожиданно увидел окруженного молодежью Зимчука. Тот стоял на ступеньках театрального портика и тоже смотрел на город. Обок, прислонившись к колонне, стояла девушка, на которую когда-то на перроне вокзала Василий Петрович обратил внимание. Захотелось незаметно уйти, но его уже увидели, и он вынужден был подойти.
— Любуетесь? — спросил он.
— Есть на что, — неприветливо ответил Зимчук.
— Это студенты наши, — вмешалась Валя. — Иван Матвеевич рассказывал нам о разрушениях. А сейчас перехватили вашу роль и определяем когда и что можно будет восстановить.
— А между прочим, — не имея уже возможности так просто оставить их, сказал Василий Петрович, — важнее, пожалуй, другое. Не когда будет восстановлено то и то, а как оно будет восстановлено…
— Неужели вы вчера тоже руководствовались этим принципом? — бросил на него удивленный взгляд Зимчук.
Когда Василий Петрович превозмогал колебания и делал выбор, он бледнел. Так и теперь — кровь отхлынула от его лица.
— Нет, не только, — твердо сказал он, кроме всего решив, что сегодня же переедет от Сымона в гостиницу. — Там я исходил из статей уголовного кодекса. Самозастройщик, Иван Матвеевич, это преступник, вредитель…
— Взгляните вон туда, — показал Зимчук на главный корпус военной школы и застекленные окна на втором этаже. — Видите? Что это, тоже штучки вредителя?
— Нет, это бедность.
— А разница? Разница, понятно, есть… Ты знаешь, Валя, кто там живет?
— Знаю, — неохотно ответила та. — Алешка.
— Так вот, там Урбанович, а тут Алешка. Мастеря это жилье, он, будьте уверены, знал, что делал. Скоро война кончится, военное ведомство не из бедных, восстанавливать свои здания одним из первых примется. А советские законы в обиду человека не дадут. И прежде чем выселят из коробки, ему, Алешке, подготовят новую квартиру. Так что за четыре-пять дней из материала, который наволок оттуда, где плохо лежало, Алешка построил себе новую квартиру в новом доме. И, возможно, на проспекте… Так, кажется, вы называете Советскую улицу?
— Проспект здесь ни при чем.
— Это между прочим. А суть в том, что нахрап, оборотистость могут выглядеть как бедность, нелегкая же работа на себя — как преступление. Нет, извините, цена человека — это прежде всего его отношение к труду. И, по-моему, ежели прощать, то не комбинаторам…