Валерий Вотрин - Логопед
— Не волнуйтесь, товарищ, — произнес Рожнов успокаивающе. — Сосредоточьтесь и расскажите все по порядку.
— Да он не может по порядку! — не выдержал вышедший с ними Штин. — Он речь потерял. Как вы не понимаете — они все тут такие!
— Игорь Анатольевич! — строго сказал ему Рожнов. — Речь не главное. У граждан накопилось. Видите плакат? Я такого сигнала пропустить не могу.
— Да они вечно жалуются! — закричал Штин.
— Попрошу не вмешиваться, — осадил его Рожнов. — Товарищи! Кто может говорить?
Из задних рядов протолкался худой пучеглазый человек со стоящими дыбом волосами.
— Па… па… па… — произнес он, помогая себе руками.
— Не спешите, — подбодрил Рожнов. — Излагайте по существу.
— Па… ра… из… — вытолкал из себя человек.
— Я понял вас, — кивнул Рожнов. — Произвол, так?
Человек закивал.
— Чей произвол?
— Ых, — сказал человек, уставляя палец в Штина.
— Понимаю вас, — сказал Рожнов, испепелив того взглядом. — Продолжайте.
— Са… са… са… ва…
— Свобода? Свободы нет?
Человек с жаром закивал.
— За… за… кы… кы…
— Закон?
Человек кивнул и тут же показал руками — нет.
— Закона такого нет — вас тут держать?
Тут закивала и замычала вся толпа. Вперед выступил еще один безъязыкий.
— Пы… сы…ты…
— Писать?
Человек закивал и продолжил:
— Бы… мы…
— Бумагу? Бумаги не дают — писать?
Толпа замычала в подтверждение так громко, что Рожнов невольно сделал шаг назад.
— Вот что, товарищи, — произнес он. — Я сейчас распоряжусь выдать вам бумагу. Времени у вас — до окончания рабочего дня. Пишите, пожалуйста.
Под наблюдением Рожнова в толпе раздали листы, ручки, и счастливые немтыри, мыча, разбежались по своим углам.
Со Штиным Рожнов уже не разговаривал. Он стал обходить дом. Все здесь было как в больнице: общие палаты, койки, прикрытые толстыми одеялами, прикроватные тумбочки. Все было новое, крашеное. Было и медицинское оборудование: какие-то аппараты, размеренно пикая, стояли в некоторых палатах. Рожнов не вдавался насчет них в детали. Их, этих деталей, было так много, что можно было поневоле отвлечься от главного. Он заходил в палаты и всюду видел: немтыри пишут. На него даже не оглядывались. Каждый воспитанник настолько ушел в рассказ о собственных бедах и в связанные с этим переживания, что Рожнова просто не замечал. На него поднимали невидящие глаза, что-то мычали, а потом снова опускали глаза к бумаге. А та терпела годами выстраданные рассказы немтырей.
Рожнов тихонько подозвал одного из своих помощников.
— Митя, скачи в минобраз и требуй допуска в другие дома. Завтра разобьемся по группам.
Сообразительный Митя кивнул и исчез. Рожнов медленно продолжал обход.
К вечеру помощники принесли Рожнову собранные по палатам заявления немтырей. Беглый его взгляд выхватил строчку: «А как я есть пррризванный нашей ррродной Паррртией, то всецело готов занять любые положенные должности, но, будучи схвачен пррреступными…», Рожнов, качая головой, аккуратно собрал листы в одну стопку и сунул в папку. На него отсутствующим взглядом смотрел Штин.
— Я буду жаловаться, — сообщил он равнодушно.
— Жалуйтесь, конечно, — разрешил Рожнов.
— Мы все зафиксировали. Вами допущены нарушения. Превышаете полномочия, — кинул Штин.
— Как же без этого? — не стал возражать Рожнов. — У нас ведь так: не превысишь полномочий — ничего не добьешься. Вот и приходится превышать.
— Вот вы и превысили.
— Допускаю. Но мы не со зла.
— За дверь кто будет платить?
— Вы направьте запрос в министерство.
— Образования?
— Образования.
Вошел помощник, сообщил:
— Все готово, Юрий Петрович.
— Все взяли?
— Все.
Рожнов повернулся к Штину:
— Ну, спасибо, Игорь Анатольевич, — попрощался он.
Штин промолчал.
Во дворе их окружили немтыри. Они что-то растроганно мычали, провожая их под сплошным холодным дождем.
Рожнов ездил по исправдомам всю неделю. Под конец этой трудной недели по телевидению неожиданно выступил Куприянов. Это было его первое телевыступление с момента избрания генерал-прокурором.
— Дорогие товарищи! — начал он, и вдруг стало заметно, что он немного гундосит. — Партия и правительство прилагают…
Рожнов речи не слышал: допоздна просидел за составлением отчета. Как потом ему рассказывали, речь Куприянова лилась плавно и привычно, перекатываясь на затверженных оборотах. Поведал он планах на будущее, о скором начале посевной. А потом стал рассказывать Куприянов о насущных задачах, и вся страна вдруг замолкла.
— Товарищи! Ни для кого не секрет, что наше недавнее прошлое канонизировано и идеализировано, возведено в ранг общих непреложных догм. Самое опасное — замалчивать историю, заглушать ее честный голос. В угоду политическому моменту конкретные исторические факты и события, плоды деятельности таких значительных исторических фигур, как, например, Василий Тарабрин, искажаются, а то и просто скрываются от общественности. Открытое и непредвзятое осмысление собственной истории — гарантия открытости нашей политической системы, ее демократического будущего.
И дальше в том же духе говорил Владимир Куприянов, тихий генерал-прокурор, и вся страна, замерев, слушала его. Упомянув запрещенное имя Тарабрина и его значительную историческую роль, Куприянов отметил преимущества демократического общества и подчеркнул необходимость перехода к многопартийной системе. К тому времени некоторая часть его аудитории находилась в обмороке, другая замерла от восторга, а остальные, ничего не понимая, внимательно слушали, чувствуя важность момента, и ждали, чем речь завершится.
Куприянов же закончил так:
— Наше общество, решительно двинувшееся по пути демократического обновления, остро нуждается в реформировании самого главного — языка, нашей с вами родной речи. Существующие правовые нормы окосняют язык, лишают его живительного истока — народной речи. Самые институты, призванные сохранять язык, превратились в застойные очаги, рассадники всяческих злоупотреблений и кастового мракобесия. Поэтому назрела необходимость в обновлении, а в некоторых случаях в решительной ломке этих отживших институтов. Будущее нашего свободного общества — в свободном языке.
Рожнову позвонил рассказать об этом один из его помощников. Выслушав все, Рожнов медленно положил трубку.
Он почувствовал, как там, за окном, в густой ночи, оживился, приподнялся, приблизился к нему и ко всем Язык.
— Ну, тепель не усидеть лечеисплавителям! — довольно пробормотал Рожнов, с новой силой набрасываясь на свой доклад.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
С первых же дней работы в «Правиле» Заблукаев понял одну простую вещь: читательская аудитория у газеты так мала, что сам редактор не знал, кто читает его издание. На этот счет у Горфинкеля были свои усмешливые догадки: он считал, что газету очень внимательно читает Тайный департамент и его агенты в Европе. Памятуя это, он в статьях не скупился на бранчливые эпитеты и оптовые обвинения. Выпустив очередной номер, он с неделю ходил, прислушиваясь к себе и к миру. «Молчат, — с каким-то ожесточенным удовлетворением заключал он. — Значит, нечего им сказать». О том, что газета не представляет никакого интереса даже для Тайного департамента, он не желал и думать.
Итак, массового читателя у газеты не было. Желчная публицистика Горфинкеля не интересовала рядового эмигранта. Рядовой эмигрант исправлять своего языка не желал. Более того, его уже не заставляли это делать. В этой не самой большой европейской стране существовали целых шестнадцать эмигрантских газет и четыре журнала, издававшихся на «народном» наречии. Самые крупные, «Совлеменные записки», «Вубеж», «Вевсты», «Возлоздение», выходили многотысячными тиражами. Своего читателя находили и издания помельче. Заблукаеву оставалось только признать, что это подлинный расцвет печатного «народного» слова.
На этом языке здесь уже много лет творили видные литераторы, которых когда-то вынудили покинуть родные пределы. Через пару кварталов от редакции «Правила» жил Алалыкин, автор крестьянской хроники «Ты голи, голи, моя лучина», видный борец за права «народного» языка, отсидевший шесть лет за свои убеждения. В этом же городе жил поэт-авангардист Николай Петяев (Звездный), который, хоть и писал на зауми, всячески высказывал свои симпатии «народному» наречию, за что и был выслан. В эмиграции заумь Звездного достигла совершенно звездных пределов: поэт заявлял, что он пишет на будущем «народном» языке, каким тот станет через двести десять лет. И даже у нечитаемых книжек Николая Звездного было больше читателей, чем у газеты «Правило».
Только еще поднимаясь по лестнице в квартиру Горфинкеля, Заблукаев слышал, как тот кашляет. Это был особой породы кашель — влажный, долгий, взахлеб, который сам Горфинкель, поглощенный очередной статьей, давно перестал замечать. Когда-то Горфинкель был заядлым курильщиком, но в эмиграции бросил — ему нужны были силы для борьбы с режимом. Болезнью он свой кашель не считал — по его мнению, были на свете хвори и похуже. Немолчный горфинкелевский кашель с первого же дня стал досаждать Заблукаеву.