Андрей Добрынин - Избранные письма о куртуазном маньеризме
Несколько следующих дней мне пришлось вести довольно пассивный образ жизни, расщепляя этиловые радикалы, накопившиеся в организме в результате длительных возлияний. Затем я выбрался на радио, намереваясь сказать несколько слов своему народу от лица всего Ордена. Сделать это мне было нелегко, и представьте себе мое огорчение, когда я узнал, что эти сапожники (увы, приходится так называть и пригласившую меня весьма смазливую девицу) не сумели записать ни одного моего слова, и я вещал в пустоту. Ничего так не раздражает подлинного творца, как проявления человеческой никчемности. Недаром Генри Джеймс писал: «…Самой сильной антипатией в моей жизни была нелюбовь к дилетантам». В этом отношении я с ним совершенно солидарен. Простите меня за то, что я столь бестактно делюсь с Вами своим раздражением — извинить меня может лишь намерение немедленно завершить письмо, оставаясь при этом неизменно уважающим Вас —
Андреем Добрыниным.
Москва, 15 октября 1992 г.
ПИСЬМО 292
Дорогой друг!
Вчера вечером, отдыхая за стаканом душистого крымского муската от дневных трудов, я вздумал бросить ретроспективный взгляд на развитие литературоведения. Не могу сказать, чтобы предпринятый обзор доставил мне удовольствие, ибо критики во все времена отличались крайней тупостью, сварливым нравом и дурными манерами. Это, разумеется, находило отражение и в их писаниях. Меня, к примеру, критики по большей части хвалят, но их восторги меня совершенно не радуют, ибо хвалят они не за действительные достоинства моих сочинений и ругают вовсе не за те реальные недостатки, которые в моих трудах, к сожалению, имеются. Напрасно они надеются подкупить меня своими похвалами: я всегда утверждал и буду утверждать впредь, что все без исключения критики — это крапивное семя, бесплодная ядовитая поросль, которую необходимо вытоптать, дабы она не действовала на нервы подлинным творцам. Впрочем, я отвлекся. Так вот, распечатав третью бутылку муската, я вдруг обратил внимание на следующий факт: литературоведы, с нудной обстоятельностью выделявшие и классифицировавшие различные литературные жанры, не справились как следует даже и с этим простейшим делом, допустив в своих писаниях серьезнейший пробел. Проявив в очередной раз слепоту и бездарность, они не отметили существования такого важного и многообещающего литературного жанра, как донос. Учитывая любовь ученых людей к дефинициям, я определил бы донос как послание власть предержащим, сообщающее им о тех или иных действиях объекта доноса и направленное на искоренение последнего либо на пресечение указанных действий. Ясно, что для выполнения своих задач донос должен обладать рядом свойств, которые в совокупности призваны потрясти отупевших от будничной рутины чиновников и побудить их к действию, причем к действию воодушевленному, а не формально–казенному. Прежде всего мастерскому доносу присуще главное свойство высокой литературы, а именно яркая образность. Портрет героя доноса следует писать сочными, яркими красками, предельно выпукло, дабы власти прониклись убеждением, что это человек опасный; в то же время доносителю не должно изменять чувство меры, дабы портрет не перешел в карикатуру и не потерял тем самым свою убедительность. С такой же яркой образностью необходимо излагать перечень поступков героя, с тем чтобы косные бюрократы, возмутившись, пробудились от спячки, зашевелились и начали действовать. Доносителю должно быть присуще глубокое знание человеческой психологии, дабы употреблять именно те изобразительные средства, которые способны в наибольшей степени задеть за живое адресата, вызвать у него негодование или сочувствие. Рассказ доносителя должен изобиловать деталями, ибо художественное чутье подсказывает ему, что многословные рассуждения куда меньше воздействуют на читателя, чем яркая, точная и к месту приведенная деталь повседневной жизни. Доносителю, знающему свое дело, вообще чужды нудная риторика и морализаторские сентенции, портящие любую прозу. Его дело — создать образ, а оценивать этот образ предстоит властям. В противном случае доноситель будет выглядеть так же глупо, как художник, с увлечением объясняющий, что за предметы изображены на его полотне. В удачном доносе, как и во всяком подлинном художественном произведении, перед нами явственно вырисовывается личность автора. Прежде всего это связано с тем, что различные мастера жанра доноса используют для достижения своих, по большей части благородных, целей неодинаковые средства. Один доноситель потрясает читателя бурным обличительным пафосом, другой избирает тонкий сарказм, третий взывает о сочувствии к несправедливо обиженным, и кажется, будто видишь слезы на его глазах. Кроме того, многое говорит об авторе и сам предмет доноса: разных людей многообразные жизненные явления волнуют в различной степени, и очень часто чувствительную натуру приводит в негодование то, что воспринимается обывателями как должное.
На этом, друг мой, позвольте мне закончить свое послание. Подробнее накопившиеся у меня мысли о доносе как о литературном жанре я выскажу в капитальном труде «История доноса в контексте всеобщей истории искусств», над которым сейчас работаю. К настоящему же письму осмелюсь приложить, не желая быть голословным, образчик газетно–журнального доноса, созданный мною в соответствии с теми требованиями, которые я попытался сформулировать выше. Большинство людей, упоминаемых в приводимом ниже опыте, Вам, несомненно, знакомы; надеюсь, что Вам доставит удовольствие новая встреча с ними на этих скромных страницах. Я же прощаюсь с Вами и остаюсь любящим Вас и Ваши прекрасные душевные качества —
Андреем Добрыниным.
Коктебель, 23 октября 1992 г.
ЧЕРНЫЙ САЛОН
(приложение к письму 292)
Когда русская смута 1905 — 1907 гг. была наконец подавлена усилиями доблестных гвардейских полков, в России воцарилось обманчивое спокойствие. Народ, уставший от политических потрясений, занялся своими повседневными делами, и скудоумный император Николай Романов, желание которого править самодержавно находилось в вопиющем противоречии с его дарованиями, счел, что все происшедшее явилось лишь временным расстройством монархического государственного организма. Увы, он ошибался: хотя, с одной стороны, зловредные бациллы смуты успели весьма глубоко внедриться в сознание низших классов, но, с другой стороны, при здравом размышлении приходилось признать, что неограниченная монархия в буржуазной России отжила свой век. Вся загвоздка, как обычно, состояла в том, что мало кто хотел размышлять здраво. С социалистов, этих присяжных смутьянов, спрос невелик — они, как обычно, звали народ к топору, бомбам и забастовкам, ибо без этого жизнь казалась им пресной. Более прискорбным оказалось другое: люди, призванные, казалось бы, по должности охранять законность и порадок, также ударились в своеобразное фрондерство. Вряд ли можно спорить с тем, что лучшим способом сохранения государственного порядка является его осторожное совершенствование в соответствии с требованиями времени. Именно отставшее от времени, погруженное в застой общество является наилучшей питательной средой для всякого рода мятежей и потрясений, в то время как мудро направляемые сверху неспешные изменения парализуют злобу простонародья, — разумеется, при своевременном отсечении загнивших членов общественного организма в лице всякого рода либералов, социалистов, коммунистов, «зеленых» и тому подобных смутьянов. Однако в годы заката романовской монархии многие представители руководящего класса упорно отказывались это понимать и составляли оппозицию всяким правительственным (а значит, законным) реформам. Именно таких людей и объединил снискавший мрачную известность в обеих русских столицах салон графини Игнатьевой, или «Черный салон».
«Черный салон» получил свое название из–за царившей в нем неповторимой атмосферы реакционности, обскурантизма и мракобесия, хотя сама по себе такая атмосфера не обеспечила бы ему место в анналах истории. Все дело в том, что «Черный салон» посещался исключительно людьми, занимавшими высокое общественное положение, — порой даже чрезвычайно высокое, как, например, министр внутренних дел и директор департамента полиции граф П. Дурново, воспетый в наши дни в стихах В. Пеленягрэ. В этом кругу кадеты считались ультрареволюционной партией, граф Витте — христопродавцем, а миллионер Рябушинский — чуть ли не анархистом–бомбометателем. О самих же анархистах и прочих истинных смутьянах в салоне имели самое смутное представление и мало ими интересовались. Тем не менее, несмотря на такую политическую наивность, салон пользовался огромным влиянием. Имея обширные связи в придворных, аристократических и военных кругах, он назначал и устранял министров, инспирировал императорские указы и дипломатические демарши, плел интриги и развязывал войны, — словом, представлял собой могущественную политическую силу, влияние которой было еще значительнее из–за того, что осуществлялось оно по тайным каналам, невидимым для посторонних глаз. До сих пор историками еще не учтены до конца все акции, клонившиеся едва ли не к возврату допетровских порядков, подготовленные и проведенные в жизнь «Черным салоном». И разве не настораживает то, что в наши дни, в бурный период перемен, сотрясающих Россию, «Черный салон» вновь возродился в русской столице?