Хамид Исмайлов - Мбобо
Тем жарким летом, когда пьяного Ельцина нашли с букетом цветов в загородной канаве, я в первый раз забыл напрочь о маме и перестал относить все происходящее со мной на этом свете и под этой землей на ее тяжелый счет.
Тем летом Глеб водил меня на закрытую премьеру какого-то модного фильма, и фильм этот начинался с того, что стильно одетый мужчина бежит сквозь болотистые заросли к железнодорожной насыпи, а одновременно с его бегом идет издалека люмьеровский поезд: все ближе, и громче, и тревожней. Бежит человек, и на ходу, иссекаясь о камыши, сбрасывает с себя то пиджак, то галстук, то ремень. А в поезде, в купе, ручка, только что выводившая в чьей-то руке послевоенную дату, падает на тетрадь и начинает кататься из стороны в сторону в такт поезду, берущему виражи. Мужчина, иссеченный до крови, раздет уже донага, и у самой насыпи, в подножном болоте начинает измазывать себя с ног до головы черной густой грязью. Несется навстречу поезд, качается из стороны в сторону ручка, а эта черная, как негр, фигура, сладострастно размазывающая грязь по голове, по шее, по спине, вдруг двумя дугами полусогнутых пальцев, будто раздвигая занавес, стирает, а то и сдирает липкую черную грязь с двух век, и глаза его открываются навстречу поезду.
Стоит обнаженный черный человек, обмазанный с головы до ног грязью, и смотрит с поляны на грохочущий над ним поезд, в котором, как в колыбели, качается из стороны в сторону ручка.
Все перепуталось в моих мозгах, этот черный человек и я сам, грязь и слезы, поляна и «Полянка», поезд и поезд, одно только осталось с того лета: ощущение обнаженности и неотвратимости. И ручке, катающейся из стороны в сторону, этого никогда не описать.
Литера восьмая
Ах, если б я нашел свою Олесю (почему-то она мне казалась Олесей и никак иначе), я бы повенчался с ней через несколько лет на станции «Менделеевская». Уж больно нравились мне там гирлянды фонарей, вылепленные в виде небывалых химических цепей, как будто свет есть производное этой химии, как будто распутав человеческую ДНК, возможно понять, откуда она, Олеся, мелькнула как тень, как призрак в моей жизни и оставила меня с неразрешимыми метахимическими уравнениями, наподобие: «Кирилл + Олеся =.» Чему бы неизвестному это ни было равно, но имена сопрягались, и в сопряжении двух имен я вел ее мысленно вдоль бесчисленного количества равных, а потому безопасных арок под гирляндами химического света. Из каждой арки медленно выплывали люди, которых я знал и не знал: женщины выходили с одной стороны, мужчины — с другой; в середине зала, чуть впереди нас, они кланялись друг дружке и, грациозно соединив руки, как в средневековом менуэте, поднимали их аркой над нашими головами. Ручеек этих людей не кончался, пока мы шли под гирляндами света, а там, где мы прошли, начинались вихревые пляски, и там, у алтарной глухой стены, упирающейся в массу московской глубинной земли, нас ждала моя покойная мама — Москва.
Станция метро «Цветной бульвар»Так и жили мы мелочами жизни, не зная, что то был наш звездный русский час, что звезда эта теперь сорвалась и летела по ночному небу, чтобы чиркнуть по атмосфере и сгореть навсегда. А тогда — тогда все пытались стать русскими: и украинец Саша Бутовец, и еврей Дениска Абрамов, и татарка Ната Буслаева, и цыган Ромик Гимранов, да и я сам неизвестно каких африканско-сибирских кровей.
Но уже сидели на площади перед гостиницей «Россия», разбив свой палаточный городок, узбеки Узгена, порезанные кыргызами с окрестных гор, как раньше сидели турки-месхетинцы, выжженные из Ферганы теми самыми узбеками, как сидели армяне Сумгаита, азербайджанцы Шуши, абхазы и грузины, литовцы и латыши.
Вдруг все перестали быть русскими, и даже евреи — друзья моей мамы — стали звонить запоздало, чтобы сообщить о своем отъезде в Израиль. Всем им, от первого и до последнего, было куда податься, но куда было деваться мне, тому, кто не хотел отрекаться от самой капелюшечности своей соборной, сборной русскости?!
Это тогда Кирса с Ванькой Кореновским создали какой-то русский отряд особого назначания, и, поскольку я вымахал за тот год на голову выше Ваньки и на полголовы выше Кирсы, оба стали зазывать меня в свой отряд, чтобы мочить черножопых. Когда я захлопал глазами перед такой откровенностью, Ванька поправился: «Я имею в виду чурок и зверьков, не таких, как ты!» И добавил: «Ты-то наш!» Но я в тот отряд не пошел, нет, не из-за трусости или неловкости, просто, в тот год Глеб окончательно спился и ЖЭК опечатал квартиру, за которую он не платил уже три года — со времени смерти моей матери, а потому я был вынужден поселиться у Ирины Родионовны.
У нее уже жили трое племянников, перевезенных с неспокойного Кавказа, когда их отец — брат старушки был застрелен. Старший из них только что ушел в армию, так что Ирина Родионовна заполнила его пустующую кровать мной. Старшему из оставшихся племянников — Руслану было лет семнадцать, а младший — Аким был почти что моим ровесником. Ирина Родионовна устроила Руслана в ГПТУ, Аким же учился в той же школе, куда с помощью Назаровского красного удостоверения Ирина Родионовна устроила меня, правда, учился он в параллельном классе.
Каждый вечер, когда мы съедали ужин, приготовленный добрейшей Ириной Родионовной, Руслан запирался с Акимом в нашей общей комнате и начинал проверять его уроки. Каждый вечер он находил, к чему придраться, и методично избивал брата, затыкая при этом ему рот ладонью. Руслан был толстый и неуклюжий, Аким за глаза называл его «бочкой», и потому все, что Руслан ни испытал на своих кавказских жестоких улицах, он вымещал на Акиме: и апперкот, и ребром по почкам, и коленкой в лицо.
Однажды, когда я оказался в этой комнате пыток с Акимом и попытался было заступиться, Руслан гневно отшвырнул меня и вежливо, на «вы», прошипел: «А вы, негр, не вмешивайтесь в чужие дела!»
Руслан избивал Акима каждый вечер, правда, не оставляя никаких синяков и следов. Ирина Родионовна знала об этих избиениях, но по мягкотелости и московской интеллигентности не могла вмешаться, считая, что кавказская дурная кровь их покойной матери да недавняя психологическая травма виноваты в подобном поведении братьев. И тогда я решил сам отыскать Кирсу с Ванькой Кореновским, чтобы отомстить Руслану за Акима.
Встретились мы с Ванькой, Кирсой и еще пятком их ребят, среди которых тон задавали, как водится, самые русские — хохол Сашка Бутовец, татарин Борька Амиров и цыган Ромик Гимранов — на станции «Цветной бульвар», под массивными горбатыми колоннами, вышли наверх, обогнули цирк, завернули на маленький базарчик, и там, где кавказцы и среднеазиаты продавали свои сухофрукты, я показал на забегаловку и вручил Ваньке гэпэтэушную фотку Руслана.
Руслана измолотили в тот день, как «черножопого», по полной программе. Я стоял на Цветном бульваре, и меня радостно покалывало чувство отмщения, но одновременно грызло ощущение какой-то пакости, которую я натворил. Отряд давно уехал, а я все стоял с дырой раскаяния в сердце, не зная, куда теперь ехать — не к Руслану же с Акимом. Ах, если б я знал тогда, что Руслан теперь станет бить Акима еще безжалостней, да к тому же приговаривать: «Вот тебе, черножопый! Будешь знать, как здесь жить!»
Наступало кровавое время…
Литера девятая
Как обманчив язык! Скажешь: станция «Октябрьская», и никто не подумает об этой станции, как подумал бы об «Августовской» или «Майской». Как далеко ушло слово от своего первозданного значения! Иначе станция была бы палевой, как палые листья, трещины от дождевых ручейков бежали бы по ее стенам, ветер, что подымается от поездов, уносил бы с собой людей наподобие вихрящейся листвы, но еще и горечь, и ощущение предстоящей долгой зимы, что страшнее самой зимы, должны были бы носиться по этой станции, уходящей обеими концами в зябкую, неуютную темноту.
Такой я видел эту станцию в октябре 1991 года, подумав впервые, что та девочка без портфеля, ранца или футляра со скрипкой, которую я решил назвать Олесей, была, наверное, цыганкой.
Так уж случилось, что я считал лишь свою жизнь выбитой из колеи, несбалансированной, ненормальной с самого начала. И ни за что бы не поверил, что есть хотя бы еще одна семья, столь же неполноценная, неправильная, ненормальная, как моя. Хорошо бы, подумал я, если бы Олеся и вправду была цыганкой. Тогда не пришлось бы мне ей сочинять всякие неподобающие и трудновообразимые обстоятельства жизни.
А так, думал я, перешагивая через октябрьские лужи моей станции, эти обстоятельства у меня перед глазами. Обстоятельства моей мамы, Москвы: ее собственная мать, моя сибирская бабушка, запирающая свою четырехлетнюю дочь дома на долгий целый день, обрекая играть до бесконечности со своей единственной куклой, у которой нет уже ни рук, ни ног; скука… Девочка в конце концов умудряется через окно убежать на улицу, к другим детям, они бегут в магазин за сладостями; речка по дороге в магазин — с трубой поодаль от моста; подружка, как канатоходка, идет по трубе и зовет девочку делать то же самое; девочка доходит до середины трубы, и девочка летит в воду; вдруг ниоткуда появляется старик и вытаскивает ее из речки, а подружки разбежались от страху; появляется и мать, рыдающая, ей навстречу и вдруг, вместо объятий, начинает хлестать при всех тоненьким прутиком, высекающим кровь…