Элен Гремийон - Кто-то умер от любви
«Супруги М. были молодой, очень состоятельной парой. Их родители идеально выполнили миссию заботливых предков, скончавшись очень рано и необыкновенно богатыми. Завещания с обеих сторон изобиловали всяческой недвижимостью, но их дети избрали местом жительства усадьбу „Лескалье“[2] — к великому нашему несчастью.
„Лескалье“… Так называлась красивая вилла, возвышавшаяся посреди нашей деревни, напоминая лебедя в стае воробьев. Дом с привидениями — для местных ребятишек, романтический замок — для молодежи и предмет злобных семейных пересудов — для тех, кто достиг возраста, когда душу тешат только чужие беды. Усадьба „Лескалье“ принадлежала скорее коллективному бессознательному, нежели конкретному владельцу. Внезапное появление на вилле супругов М. шокировало деревню, его сочли чуть ли не кощунственным. Именно так к нему и отнеслись — все, кроме Анни, которая обрадовалась возможности написать новые картины. Она уже много раз изображала этот дом со всех ракурсов, насколько ей позволяла подобраться к нему высокая каменная ограда; в нескольких местах кладка уже осыпалась, но стена, как дряхлый сторожевой пес, все еще не пропускала в сад непрошеных гостей.
Однажды сентябрьским утром двое слуг, мужчина и женщина, прибыли на виллу с огромным количеством багажа и мебели. Среди этой клади было множество роскошных, явно излишних вещей, — значит, хозяева решили обосноваться здесь надолго. Ковры, картины, люстры и прочее добро переполняли ящики и сундуки.
— Они отчистили дом сверху донизу, навели порядок во дворе; иди посмотри, как я нарисовала.
Я пошел к вязу, где Анни обычно располагалась со своим мольбертом. Она любила показывать мне свои работы: ее интересовало мое мнение. Эта ей, в общем, удалась. Она отлично передала все признаки суматохи на вилле: распахнутые ставни, из окон вылетают облака пыли, запущенные заросли вокруг дома начинают приобретать вид парка. Анни была довольна, только вот слуга у нее вышел неважно.
— Он у меня не получился, на картине не видно, что он хромает. Мне и так не удается передавать движения, а уж движения калеки и подавно.
Я обратил ее внимание на то, что здесь, видимо, будет жить целая семья. Она спросила, почему я так думаю. Я указал на холст — там были изображены колыбель и детская коляска. Странное дело: она их написала, сама того не заметив. Неужели человек так остро чует опасность, что бессознательно закрывает на нее глаза?! Анни погрузилась в задумчивое молчание. А я уже представлял себе, как под ее кистью возникает ребенок, прячущийся за материнской юбкой.
Когда я пытаюсь добраться до истоков этой драмы, то всегда прихожу к одному и тому же выводу: если бы не увлечение живописью, с Анни не случилось бы ничего плохого. Я уверен в этом так же твердо, как люди, считающие, что если бы Гитлер не провалился на экзаменах в художественную академию, мир только выиграл бы. Мадам М. очень понравилась молоденькая девушка, писавшая картины, и она пригласила ее зайти в дом — ненадолго, на чашку чая. Не будь этого, они бы так и не встретились, так и не познакомились, ведь их разделяло буквально все, начиная с происхождения. „Мадам М. скучает в одиночестве“, — утверждали одни. „И потом, она еще так молода“, — умилялись другие. Вся деревня пыталась найти объяснение этой противоестественной дружбе между городской дамой из богатой семьи и нашей маленькой Анни. Отвергнув как слишком унизительную версию о том, что „богачи любят бедняков, когда они пригожие“, местные жители остановились на другой, а именно: „богачи любят художников“, — в конечном счете это не противоречило здравому смыслу, и я был с этим вполне согласен.
Скоро все привыкли к их встречам и стали даже слегка гордиться ими. Все — но не я. Мне очень не нравилась эта дружба. Анни, всегда трудно сходившаяся с людьми, казалось, нашла в этой женщине родственную душу, какую можно встретить лишь раз в жизни, и тогда уже никто другой не нужен. Свыкнувшись с привычкой пить чай в доме мадам М., Анни рассталась со всеми прошлыми привычками, в том числе и со мной. Она устранилась из моей жизни — или, вернее, устранила меня из своей. Притом устранила без всяких церемоний, никак не объяснив своего отчуждения. Она не то чтобы игнорировала меня, она поступала хуже: при встречах махала мне издали, давая понять этим ужасным небрежным жестом, что видит меня, но не подзывает к себе. Любовь — загадка, а нелюбовь — загадка вдвойне: можно еще понять, почему человек любит, но нельзя, невозможно понять, почему он разлюбил.
Этим, вероятно, все могло бы и ограничиться, и я уж как-нибудь проглотил бы свою обиду, справился со своей жгучей ревностью, однако приезду супругов М. в „Лескалье“ суждено было обернуться настоящей трагедией.
А она еще спрашивает, помню ли я их! Да это все равно что спросить меня сегодня, 4 октября 1943 года, помню ли я, что немцы оккупировали Францию.
Тем временем Анни, явно взбудораженная, нервно вертела ложечку в чашке с цикорием. „Не сравнивай несравнимые вещи!“ Она медленно подтянула свитер на плечах. Я не спускал с нее глаз, ее глаза упорно смотрели куда-то вдаль. Ясно было, что ей хотелось рассказать мне не только о моем „первенстве“. О нем она вспомнила лишь затем, чтобы получить право заговорить о действительно важных для нее вещах, — так человек вынуждает себя задать собеседнику пару вежливых вопросов, прежде чем пуститься в пылкий монолог о себе любимом.
— Я должна кое в чем признаться тебе, Луи. Должна рассказать, что на самом деле произошло там, в „Лескалье“. Ты — единственный, кому я могу исповедаться.»
* * *На этом письмо заканчивалось. Придется мне ждать следующего, чтобы узнать продолжение истории.
Именно этот элемент «саспенса» и пробудил мою бдительность, заставив перечесть письмо другими глазами — глазами редактора. Теперь я обнаружила в нем налет литературности, как и в предыдущих посланиях. Вот идиотка, как же я сразу не догадалась! Похоже, от смерти матери у меня и впрямь крыша поехала. Эти письма адресованы именно мне, и посылал их попросту неизвестный автор, пытавшийся таким хитрым способом впарить мне свою рукопись. Я получала кучи всяких сочинений и, конечно, не успевала все их читать; они штабелями пылились на моем столе, и авторы это знали, особенно те, которых никогда не печатали. Вот почему эти письма обрывались, не дойдя до конца истории, — они были частями книги, которую я получала порциями, раз в неделю. Нахальный способ, но не такой уж глупый; доказательство налицо — я их прочла.
Теперь я следила за своими авторами, надеясь с помощью намеков и недомолвок заставить одного из них выдать себя; наверное, они решили, что я свихнулась. Я изучала их почерки, выискивая в середине слов букву «п», похожую на заглавную, но маленькую, как строчная. Я принюхивалась к листкам рукописей, чтобы определить исходивший от них запах. Рассматривала все мыслимые варианты. А вдруг этот? Да, вполне возможно, он способен написать нечто подобное о своем детстве, этот жанр вообще начал входить в моду; ну если это действительно он, я швырну ему в лицо его писанину со словами: «Ты давай мне роман, настоящий роман!» И постараюсь попасть ему в очки, пусть свалятся, мне всегда хотелось узнать, на что похожа его физиономия без очков.