Елена Арсеньева - Поцелуй с дальним прицелом
Алёна резко обернулась и уставилась на всадника, который между тем поднял верблюда с колен и тронул его с места, словно не заметив, что произошло со стариком.
Не может этого быть, не может, ну что за глупости лезут в голову… а между тем…
И она вдруг крикнула – неожиданно для себя:
– Никита! Никита Шершнев!
Голос ее прозвучал среди мертвой тишины жутко громко, непристойно громко, все обернулись к ней… то есть все европейцы обернулись, потому что арабы продолжали стоять со склоненными головами. Обернулся и всадник… между тюрбаном и повязкой, закрывающей лицо, блеснули изумленные глаза: яркие серые глаза!
И тут разом исчезло оцепенение, овладевшее покупателями. Люди загомонили, зашумели, и над самым ухом Алёны кто-то завопил:
– Il a tuй le vieillard![18]
Всадник вскинул руку, словно защищаясь, словно пытаясь скрыть лицо.
В эту минуту верблюд неторопливо повернул голову, взглянул свысока на Алёну, отвесил свою надменно поджатую нижнюю губу и…
И она едва успела отпрянуть, так что плотный комок пенистого сырого вещества желтовато-серого цвета – верблюжьей слюны – угодил прямо в голову стоящего позади нее мужчины. Верблюд же закинул голову и сердито закричал высоким резким голосом, словно огорчаясь, что попал не туда, куда метил.
А потом произошло следующее. Всадник легко соскользнул со спины рассерженного животного и метнулся на тротуар. Он бежал, подхватив полы своего синего одеяния, так что видны были ноги, обтянутые джинсами и обутые в кроссовки. Повернул за ближайший угол – и исчез, бросив своего верблюда на произвол судьбы.
Франция, Париж,
80-е годы минувшего столетия.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
«Черной шалью» ресторан Анны Костроминой назывался в честь знаменитого романса на слова Пушкина, и все певицы в хоре были непременно в кружевных черных шалях. Подобные же шали да разноцветные павловские платки висели по стенам, служили и скатертями. Вообще всякие такие русские штуки: шали, вышивки, кружева, подзоры – в то время были в Париже ужасно модны с легкой руки княгини Тенишевой, и уж что-что, а нюх на модные и изысканные вещи у моей мачехи был безошибочный. Но сама она такой шали не накидывала, да и платье на ней было не черное, атласное – все хозяйки более или менее приличных заведений в Пигале непременно носили такие платья! – а легкое, шелковое, ее любимого синего цвета, с глубоким вырезом, довольно короткое, оставляющее открытыми ноги чуть не до колен (как раз тогда только входила мода на короткие платья!), тесно облегающее ее очень стройную фигуру с высокой грудью. Я подозреваю, что она о своей фигуре втихомолку заботилась (ради чего бы еще, как не ради фигуры, она, к примеру, никогда не ела позднее семи часов вечера, как бы трудно это ни было, при ее-то работе?!), и не удивлюсь, если она инкогнито занималась спортом в каком-нибудь дорогом дамском клубе. Этих спортивных клубов для женщин из общества – клубов теннисных, лыжных, гимнастических, плавательных – после войны открывалось все больше. Иначе откуда бы взяться – в ее годы! – этой почти кошачьей упругости каждого движения и особенно поступи, какой она и выходила в зал?
Волосы ее вились мягкими волнами, блистали бриллиантовые серьги, похожие на виноградные гроздья (из наших, ховринских, фамильных драгоценностей, принадлежащих моей бабушке, а теперь ей!), губы были ярко накрашены, ресницы сильно подчернены, а в длинных пальцах – без колец, но всегда с отличным маникюром – она сжимала тонкую папироску в черном гагатовом мундштуке.
Анна сама набивала такие папироски и любила ими угощать наиболее приятных ей гостей. Она-то не курила, никогда не курила, однако всегда выходила, чуть покачиваясь на высоких каблуках, с этой папироской, изредка прикладывая мундштук к своим вызывающе накрашенным губам, с которых не сходила эта ее полуулыбка. Черт знает, что такое было в этом движении… Тогда курить через мундштук было очень модно, многие дамы щеголяли, держа папироски (в ту пору иногда еще говорили по-старинному – пахитоски) на отлете, однако, когда моя мачеха касалась мундштука губами, по залу проносился общий вздох, и на мужчинах в определенном месте только что не лопались брюки. Прошу, конечно, прощения за вульгарность, но точность описания того требует. Причем никакого радушия, никакой приветливости в этой ее полуулыбке не было, а только легкая печаль, легкая насмешка, легкое презрение и к гостям, и к ресторану, и к Пигалю, и к Парижу… и к прошлому, оставленному в России… чуть ли не к себе самой, которая вынуждена носить это короткое платье, делать вид, будто курит, и ночи напролет проводить в чаду музыки и пьяного смеха…
Словом, моя мачеха отвлекала на себя внимание всех посетителей, даже когда пели наши «цыганки» или танцевали модные танго (в том числе и памятное мне «Adios, pampa mia!») Мия и Максим Муравьевы: брат и сестра, великолепные танцоры, сыгравшие роковую роль в жизни всех нас. Да, Анна невольно притягивала к себе все взоры… Однако ее-то привлекал только один человек.
Можно ожидать, конечно, что это тот же самый человек, о котором я уже давно не упоминала в своих записках, но о котором не забывала ни на мгновение, – Никита. Ничуть не бывало! Я видела его в ресторане крайне редко. Он еще несколько раз сходил зимой по льду в Петроград, вывел оттуда еще каких-то несчастных, а потом, когда потеплело и в Финском заливе начал таять лед, уже не покидал Парижа, с головой погрузился в учебу.
Да, Никита учился. Я, кажется, уже упоминала, что он мечтал сделаться адвокатом? Он с трудом поступил в Сорбонну, на юридический факультет, и ему, конечно, было не до ресторанов. И все же он не мог жить, долго не видя Анну.
Появлялся он в «Черной шали» всегда неожиданно, здоровался за руку с адмиралом-швейцаром, с уланским полковником – метрдотелем, с официантами – офицерами, тапером – бароном, кивал приветливо Мии Муравьевой, безразлично – мне, холодно – Максиму… знал ли он уже тогда, что видит перед собой своего соперника… счастливого соперника?..
Мне теперь, по истечении времени, кажется, что сила моей мачехи состояла не только в том, что она умела покорять мужчин. Она еще умела укрощать их, как укротительница в цирке укрощает хищников: укрощать их ревность, и недовольство, и естественное мужское чувство собственности. Она также обладала виртуозным, редким умением сажать мужчин на этакие особенные тумбы – в точности как в цирке сажают тигров и львов! – и вынуждать терпеливо пребывать там в ожидании того момента, когда она соблаговолит щелкнуть под их носом пальцами, приказывая подняться на задние лапы, или поднесет к ним горящий обруч и велит прыгнуть… Они не смели ослушаться – ни отец, ни Никита, – эти двое мужчин обожали ее рабски. Вся разница меж ними состояла лишь в том, что отца Анна вынуждала смирно сидеть на тумбе, ну а Никита по ее воле был должен то и дело прыгать через горящие обручи…