Макс Монэй - Тело Кристины
Неужели я должен бросить свою любимую женщину в агонии, истекающей кровью?
Я могу лежать только на животе. Потому что вид потолка приводит меня в ужас, мне кажется, что я падаю, гибну в автокатастрофе, у меня начинается паника, при этом основная часть моих умственных способностей сгорает в результате аварии.
А что бы вы сделали на моем месте?
Вы открыли бы дверь?
55
Я открыл дверь. Ее там не было. Из кухни донеслись хрипы и шорохи.
Признаки жизни.
Я не в состоянии больше пользоваться левой рукой. Кровь перестала брызгать оттуда, как из рваного бурдюка, но, хотя движение имеет свойство возвращать телу жизнь, моя левая рука оживать почему-то не хочет. Пришлось тащиться до кухни на одной правой. Кое-как дополз до конца коридора.
А там, как это сказать…
Моя жена лежит посреди кухни между двумя белыми прямоугольниками, где раньше стояли холодильник и посудомоечная машина. Она полумертва. Лежа она кажется еще огромнее. Кашалотиха, которую выбросило на льдину. Это не самое удачное сравнение, я понимаю, но ничего другого мне сейчас в голову не приходит.
Ее кроссовки порваны со всех сторон. Потому что сношены и потому что ногам в них уже не хватает места. Я подполз и узнал запах, который исходил от одной ноги. Такой же будет, если я открою рот. Значит, палец, который гниет у нее в спальне, ее собственный. Природа не смогла поправить ее грязное дело. У нее гангрена до щиколотки. Нога пропала, это видно.
Моя жена лежит на кухонном полу и потихоньку приходит в себя. Она шириной сантиметров шестьдесят со спины. Объем талии я даже прикинуть не берусь.
Мой скелет от ее туши и половины не займет.
Даже в темноте я забираюсь на нее с такой быстротой, что больше времени займет написать эти строки, и заглядываю ей в лицо.
Ее белые ручки, ее изящные ручки оказываются на моем теле, нелюбимом мною, которое вдруг становится таким прекрасным. Вы понимаете, о чем я говорю. Ручонки, которые касаются моей нечувствительной кожи, шершавой, как пемза, почти безжизненной. И вдруг, в одно мгновение, все это исчезает, а на его место приходит другое: нежность, ласка, тепло — чудо из чудес. И все — одним прикосновением этого пальчика, этой ручки, этого хрупкого изящного тела, слитого с вами воедино так, как будто оно и есть источник вашей собственной жизни.
Кому надо, тот понял.
Теперь эти руки лежат передо мной — вздутые, синие, испачканные в крови. Лежат плашмя на грязном ледяном кафеле нашего кухонного пола.
Но в один прекрасный день случается так, что машина горит, а сигнализация больше не срабатывает.
Столько любви и столько ненависти.
Столько всего.
Длинные ухоженные волосы раскинулись по подушке, как обещание иного мира, райской жизни. Вы понимаете, о чем я говорю. Обожаемое личико в обрамлении этих волос. Длинные, шелковистые, желанные, как неожиданная удача, они умеют напомнить вам былое.
Теперь они короткие и тоже в крови.
И в один прекрасный день ребенок посмотрит на вас.
Они помогают вам забыть все самое плохое — волосы, переливающиеся на солнце, рассыпанные по подушке, по смятым простыням, по софе, по креслу, старому, протертому до дыр креслу.
Какое-то время мы смотрим друг на друга — я и моя жена. Еще один способ остановить время, самый обычный.
Еще один способ ничего не решать, самый привычный.
Она первая принимает решение: она берет меня за руку, за мертвую, за парализованную, которая болтается вдоль тела безжизненной плетью. Она сжимает ее в своих ладонях, а потом кладет ее на лобок и ниже, на то самое место. Так что, если бы я захотел убрать свою руку оттуда, я бы не смог ничего сделать.
Моя рука больше мне не принадлежит.
Я сам себе больше не принадлежу.
Если бы я мог убрать руку оттуда, я бы не захотел ничего сделать.
А потом она заговорила. Она сказала, открой рот и покажи, что у тебя там. Я открыл и показал. Она сказала: так вот почему ты развивал в себе способность к бессловесному контакту, ты предвидел то, что происходит сейчас. Мое молчание было понятнее самой понятной речи. Конечно, родная, все так и было.
Она еще что-то добавляет, но… она отходит в мир иной. Поэтому я воздержусь от комментариев.
В любом случае я просто физически неспособен ни на какой комментарий. Вы возразите — и будете правы.
Я по-прежнему становлюсь гораздо болтливее, когда его закрываю. Ага. Так было и при покупке квартиры. И при поездке в Сахель. Такое у меня необыкновенное свойство.
Она хотела бы знать, какие еще ужасы я приготовил ей в наказание за то, что мы сейчас лежим вот так вместе на грязном полу, оба лишенные способности нормально передвигаться на своих двоих? Я только об этом и думаю, по ее мнению. Она в этом совершенно уверена. От нечего делать в своей камере-одиночке я, видите ли, приписал ей несчастное детство, наполнил ее юность всеми видами физического насилия, представил ее родителей и близких родственников садистами и палачами, выставил службу социальной помощи криминальной организацией, которая так и не сумела вовремя вырвать ее из лап дегенеративной семейки, в которой случались кровосмесительные отношения.
Она сказала, что я принадлежу к тому бездарному большинству, которое понимает ненависть исключительно как наследственную реакцию на грубость и унижение. Конечно, от несчастного детства многое зависит, и в большинстве случаев оно присутствует. Но оно так удобно нашему обществу, которое никак не хочет обойтись без самооправданий, оно его так устраивает. К сожалению, мало кто из нынешних проходимцев сознается вслух и вспоминает о теплом семейном очаге и детстве, залитом любовью, как солнцем. Их память, наоборот, как правило, услужливо напичкана ударами линеек, уроками, преподаваемыми кулаком, выговорами, похожими скорее на Страшный суд. Если бы Бог мог говорить на жаргоне сутенеров!
Бог и сутенер — любопытное сочетание. До чего мы дальше договоримся?
Никакой дядя ее сроду не насиловал, и никогда он не был алкоголиком. Ни родители, ни сестры, ни братья ни разу в жизни не подняли на нее руки, и никто из ее преподавателей и в мыслях не имел воспользоваться ее невинностью. Что касается безвременных смертей, которые произвели бы на нее неизгладимое впечатление, то она носила подобный траур только однажды, когда умер трехногий дог, который сам ее сильно недолюбливал.
Пока она рассказывает мне все это, я думаю о ее ранах и о жизни, которая медленно и безвозвратно утекает через них. Я смотрю на ее раны, на ее смертельно изуродованные члены, на ее страдающее тело, однако мне даже в голову не приходит воспрепятствовать этому тихому зову смерти. Мне не приходит в голову ей помочь.