Дмитрий Вересов - Аслан и Людмила
Перед чаем гости разбрелись по углам и комнатам, тоже напоминавшим какие-то углы. Борский даже немного оживился, рассказал Ивану Ивановичу о последней встрече с Брюсовым, прочитал Зиночке свое старое стихотворение, даже в глазах его мелькнул на мгновение прежний налет таинственности, посвященности в нечто сокрытое, но тут же сам скрылся за усталой улыбкой. И гости были на высоте. Иван Иванович говорил хорошо о православной вере, Зиночка на редкость мило кокетничала, даже Нижеглинский не болтал всякий вздор, а покорно проследовал к фортепиано и сплетничал только языком музыки.
Словом, все под апельсиновым абажуром было, как в те розовые годы эмиграции. Вера Федоровна готова была уже почувствовать себя вполне счастливой в этот вечер, если бы не одно досадное недоразумение. Пустяк, конечно, который в прежней жизни показался бы ей очень милым и забавным, но в этой эмигрантской Все было совсем по-другому.
Когда она позвала гостей для чаепития и, взяв в помощницы Зиночку, собиралась подавать на стол скромную закуску из бутербродов с колбасой милого Ивана Ивановича, на подносе обнаружились только беленькие ломтики французской булки. Кружочки колбасы, все до одного, куда-то исчезли. Вера Федоровна очень смутилась, хотела остановить возмущенную Зиночку, но капризный голос той уже звучал в гостиной:
— Господа! Признавайтесь немедленно — кто скушал всю колбаску с бутербродов? Фи, господа, как некрасиво! Слопали колбаски и не признаетесь! Иван Иванович вне подозрений, он мог бы ее скушать еще на улице, пока нес. Леонтий Васильевич, я помню, у вас был подозрительный перерыв в полонезе…
Вера Федоровна почти вбежала в гостиную, чтобы прекратить Зиночкино дознание. Она увидела, что гости были слегка удивлены и смущены, но только один Борский сидел пунцово-красный и не знал, куда деть глаза. Это до того поразило княгиню, что она так и продолжала смотреть на красного Борского. Она поздно спохватилась, и теперь уже все гости смотрели на него. Даже Зиночка замолчала, пораженная догадкой.
В этот момент, когда никто не знал, что нужно делать и говорить, с дивана поднялся мальчик. Он решительно вышел на середину гостиной под самый апельсиновый абажур и громко сказал:
— Колбаски скушал я!
Потом внимательно оглядел присутствующих, убедился, что все смотрят именно на него, и повторил еще громче:
— Колбаски скушал я! Без хлеба…
Княгиня готова была уже сказать: «На здоровье, дитя мое!», рассмеяться, поцеловать чернявую голову мальчика и тем сгладить тягостное впечатление от этого происшествия, как вдруг захрипели простуженные часы, а потом неожиданно ясно и громко пробили. Мальчик вскрикнул, бросился к Борскому, спрятал голову у него на груди и расплакался.
Скоро Борский с мальчиком ушли. Какое-то время все в гостиной сидели молча, а потом Вера Федоровна сказала со вздохом:
— Бедный голодный мальчик…
— А ведь это Борский скушал, — послышался из вольтеровского кресла голос Ивана Ивановича.
— Как Борский? — удивились все присутствующие.
— А так. Я как раз курил в прихожей и хорошо видел, как наш поэт в хорошем расположении духа, видимо, вдохновленный, зашел на кухню и аккуратненько сжевал всю колбасу. А мальчик тут ни при чем. Мальчик себя оговорил…
В гостиной снова замолчали. И снова прервала молчание княгиня Вера Федоровна Кушнарева:
— Бедный благородный мальчик…
2003 год. Москва
Мама сидела перед зеркалом и красила ресницы. С любовью и восхищением перед собственной красотой. Ей еще не было сорока. И ей это нравилось. Так нравилось, как не должно было бы нравиться нормальному человеку. «Ей уже за сорок!» в ее устах значило, что той несчастной, о которой идет речь, уже ничего не поможет. Отцу было сорок девять, и он над ее пунктиком посмеивался. «Вот будет тебе сорок — и поговорим». Ей же почему-то навязчиво казалось, что после сорока начинается какая-то другая жизнь. Страшная и бессмысленная.
Маме Наташе было тридцать восемь.
Она работала в кино. Как она это называла. И понимай, как хочешь.
Она любила выдерживать после этого паузу, когда собеседник мучительно пытался вглядеться в ее лицо и понять, не видел ли он ее на экране, такую породистую и неприлично холеную. А когда пауза достигала апогея и дальнейшее ее затягивание уже грозило повредить имиджу, Наташа артистично смеялась, слегка касалась руки собеседника и раскрывала свои карты. Сцена была эффектная. И Наташа не отказывала себе в том, чтобы повторять ее снова и снова, знакомясь с новыми людьми.
А была она художником по костюмам. Прекрасная женская работа. Особенно если оператор-постановщик — твой собственный муж. В титрах Наташа всегда была под своей девичьей фамилией. Клановость ей не нравилась. И потом, ей казалось, что так даже романтичней. Когда у мужа и жены фамилии разные — у них как будто бы просто роман. Это во-первых. А во-вторых, — девичья фамилия молодит. И с девичьей фамилией как-то легче заводить роман не только с мужем. Так Наташа и жила в плену своих милых иллюзий. Ей почему-то все время было интересно, как ее жизнь выглядит со стороны. Как будто сама она не очень верила в то, что все происходит именно с ней, а не с кем-то другим.
— Ну как? — она, неестественно распахнув глаза и чуть надув губы, чтобы получше показать результат часовых стараний, повернулась к дочери.
— Баба дорогая, — поощрительно кивнула Мила. Наташа фыркнула. Это была высшая похвала из уст дочери. У них так было принято. Давным-давно они вместе смотрели по телевизору какие-то криминальные новости. Запомнили они эту фразу из уст нетрезвой бабы с набитой или напитой до синевы мордой. На вопрос: «Сколько берете с клиентов?» она кокетливо улыбнулась беззубым ртом, раздвигая опухшие ткани лица, и произнесла: «Я — баба дорогая». С тех пор Мила другими комплиментами мать не баловала.
А Наташа не обижалась. С дочерью они, в общем-то, дружили. Во всяком случае, шмотки поносить друг у друга брали легко и с удовольствием. Вот только в последнее время мамины кофточки стали Миле узковаты, пуговицы от них отлетали с треском. Мама-то постоянно сидела на диете, а Милка в свои семнадцать вдруг из компактного бутона стала превращаться в пышную розу. Там, где Богом было задумано, вдруг поперло с такой неистовой силой, что Мила только в зеркало успевала глядеть и причитать: «Бли-и-ин, ну и что мне со всем этим делать?»
«Жить! — оптимистично говорила мама. — Другие за это по пять тысяч долларов платят. А тебе бесплатно досталось… Радуйся, дуреха».
Но Мила на все свое богатство кривилась. Ей хотелось быть такой, как все. Как все, кому идут маечки и тортики. Как все, которые смотрят одинаковыми глазами с глянцевых журналов. Понимаете вы?! Мы этого не заказывали, унесите… Так завывал ее полный отчаяния внутренний голосок.