Андрей Остальский - Синдром Л
В общем, по холодному расчету в основном, но и потакая некоему пробудившемуся любопытству… Догадываешься уже, что я сделала? Примерно?
Так вот: я сказала нежно, с придыханием: «Рустам…»
Он от неожиданности и восторга даже ремень на пол уронил и, что называется, припал ко мне. Шепчет в затылок: «Что, что ты хочешь мне сказать?» Я одними губами, ели слышно, ответила: «Приходи ко мне ночью попозже. Без ремня».
Он отшатнулся. Задышал тяжело. Поднял ремень с пола. Стеганул меня еще пару раз на прощание — но что это были за удары? Я вскрикнула для видимости. Вернее, для слышимости. Он снова нагнулся. Шепнул: «Приду». А я кричала опять, чтобы заглушить его шепот.
И вспоминала миледи. Ты ведь читала «Трех мушкетеров»? Я же тебе давала в восьмом классе! Неужели так и не прочла? А зачем наврала тогда? Ну ладно, вот теперь возьми и прочитай. Главу про миледи и ее неподкупного тюремщика-пуританина Джона Фелтона прочти. Ничто вообще не ново под луной. Все когда-нибудь уже бывало и писателями описано.
4Больше всего я боялась, что скрип проклятой двери нас выдаст. Но она совсем не скрипела на этот раз. Так что я чуть приход Рустама не проспала.
Я же не знала, не ведала, что он добыл где-то масла машинного и плеснул на петли, пока никто не видел. Это очень мудро было с его стороны и предусмотрительно. Но вся предусмотрительность на этом и кончилась. Он говорил потом, что никогда не мог себе представить, что масленка может вызывать такие эмоции, так возбуждать. Что когда он на нее смотрел и когда масло лил, то видел ясно-ясно, для чего он это делает. Что за этим последует. В деталях, ярко себе представляемых.
Вообще, у него слишком было воображение развито для боевика и полевого командира. Впрочем, выяснилось, что он был актером по специальности, чеченскую студию ГИТИСа в Москве оканчивал, потом в Грозном в драмтеатре работал. Главные роли играл — героев-любовников, понятное дело. Протягивал руку к балкону, на котором стояла Джульетта, и мусульманские девушки в зале рыдали. Ну а потом пришло время очередной чеченской трагедии, сколько их было за последние два века… Потерял он и жену, и детей, и родителей. Всех погубили федералы. Так он, по крайней мере, считал. Да и театра, как такового, не осталось, даже здание сгорело. И вся жизнь сгорела дотла. С тех пор он и не жил уже. Мстил. Кроме этой голой мести, в ожидании физической смерти тела, ничего не осталось. Так он думал. Пока не встретил меня. После чего в душе, мертвой, что-то неожиданно зашевелилось. Не говоря о теле. Там уж такое шевеление пошло…
Вот, говорил он мне потом, чуть, на масленку глядя, не кончил…
Что было в ту первую ночь? Ох, Нинка, любопытство тебя мучит. Ну, ладно, слушай. Да не пей залпом, это же не водка, а мускат «Белого Камня»… Так вот, наверно, было уже часа два ночи или что-то в этом роде. Часовой за дверью моей комнаты храпел так, что стены тряслись… Как потом выяснилось, это Рустам его самогоном напоил, да еще и снотворного ему туда сыпанул… И все равно, авантюра это была отчаянная. Я-то, когда его звала, не подозревала даже, что прямо за дверью пост круглосуточный… А то бы никогда не решилась. Но Рустама, видно, уже ничто остановить не могло. Всякое благоразумие утратил.
Ну вот, дверь не скрипела, из-за нее доносился заливистый храп, и я уже тоже погрузилась в полудрему, не надеясь дождаться событий, как вдруг проснулась от ощущения: в комнате кто-то есть. И продвигается ко мне. Бесшумно. Ну, почти. Какие-то звуки я все-таки улавливала, чувствовала, что человек все ближе и ближе. К кровати подбирается. Я приподнялась, насколько шнур позволял. Всматривалась во тьму мучительно, но разобрать ничего не могла. Кровь в висках стучала. Стра-ашно… Гадаю, кто это? Рустам, идущий за любовью, или Урод Вагонов — за жизнью моей? А может быть, кто-то третий, не выдержавший долгого полового воздержания? Изнасилует сейчас во все дырки и задушит? А что, вполне правдоподобно… Я такие взгляды этой братвы боевой на себе ловила, что мороз по коже бегал… А сейчас — меня от страха и напряжения озноб колотил…
И тут — о, слава, слава Аллаху! — чувствую прикосновение знакомых длинных пальцев — они ласкают меня, гладят лицо, губы, шею. Знаешь, такое это было облегчение! Я еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть радостно. Не заржать, как лошадь при виде хозяина… Но не то что кричать, а и разговаривать было неблагоразумно. Разве что тихим-тихим шепотом…
И вот тогда-то он и прошептал это слово, это имя впервые. Будто ветер прошелестел мимо уха: «Шурочка…»
Ты же знаешь, как я ненавидела всю жизнь эту форму своего имени. Как я орала в таких случаях: «Какая я вам к хренам Шурочка? Меня зовут Александра. Для близких — Саша, для любимых — Сашенька… А с этой самой фабрично-заводской Шурочкой — это вы адресом ошиблись, здесь таких не водится». Тебе, я, если правильно помню, за Шуру в отроческие года вообще по физии досталось? Туфлю в тебя, кажется, запустила? Ну прости меня, чего уж теперь… И потом, много лет спустя, в десятом классе, кажется, ты еще однажды меня так назвала, назло, нарочно, обидеть норовила, когда мы поссорились и ты разозлилась из-за платья того дурацкого… которое я еще узбекским халатом обозвала… И я драться с тобой полезла, за Шурочку-то, еле нас разняли, помнишь? А, ну да, такое не забывается…
И вот представь себе в ту ночь… Сначала я вознегодовать хотела. Сказать: «Не смей! Никогда больше так меня не называй, откуда ты только ее взял, Шурочку эту дурацкую…» Но сама себя тут же остановила. Не надо же разговаривать! Тем более по такому поводу несерьезному. Потерпеть, что ли, нельзя? Разве это важно, в такой-то ситуации. Решила: ладно, черт с ним, не буду исправлять… потерплю и «Шурочку» — и не такое уже от него терпела, в конце-то концов… Ну, Шурочка… Да хоть клуша. Хоть буренушка. Хоть беременная курица. Хоть горшком назови, только в печь не станови… Да все что угодно — ну, кроме анала, может быть.
Но тут он вдруг мои губы нашел. В темноте я не видела ничего, а потому глаза закрыла и стала вспоминать. Как его губы выглядят. А я уже говорила: выглядят они замечательно. Незабываемо. Что-то в них есть совершенно особенное. В том, как они очерчены. Как их Бог красиво нарисовал. И вот так я целовалась, закрыв глаза и в тьме кромешной представляя его чудесный рот внутренним зрением. А оно ведь, знаешь, самое зоркое. И вот эти губы его волшебные вдруг стали мои, совсем мои. И ничьи больше. Ты же знаешь все про меня, что я терпеть не могла целоваться. Говорила: чужая слюна! Как негигиенично! Пломбы чужие языком пересчитывать. Фу! А тут… впервые испытывала от поцелуя острое наслаждение… Как будто опьянела, только лучше, легче, звонче, чем от алкоголя. А он губы мои бросил вдруг. Я чуть не закричала: «Нет, нет, еще!» Еле сдержалась. Но тут он стал меня в шею целовать, потом в плечи, в лопатку. Целует — и приговаривает шепотом едва слышно: «Это Шурочка, это ее лопаточка… самая в мире красивая… самая удивительная… Шурочка, Шурочка моя…» — шепчет ласково, лепет такой прекрасный… И опять за свое: Шурочка да Шурочка… И вдруг что-то случилось… мне стало нравиться! Наверно, потому, что все это происходило после очередного адреналинового шока, после страха и ужаса. А он так трепетно шептал, так шуршал загадочно и мило: «Шурочка…» У него получалось как-то… необыкновенно. В этих звуках шепелявых столько всего было: и радости, и грусти с тоской вместе и нежности бесстрашной, отчаянной и чего-то еще, чему и названия-то нет и быть не может. Не буду громких слов произносить… Да нет, я не плачу, это тебе показалось. Ты же знаешь, я не плачу никогда, разве что от злости. Сейчас, дай мускатику выпить… Да, вот так вдруг получилось, что не стало для меня прекрасней этого имени. Не веришь? Да я и сама себе не верю… до сих пор.