Наталия Ломовская - Сестра моя Боль
– Спасибо!
Гулко бухнула дверь подъезда, трепеща и задыхаясь, взлетела девушка по ступенькам. Отчего-то страха она не чувствовала. Как и было ей сказано, она тихонько постучала в дверь и сразу вошла. Полутемная прихожая от досок пола пахнет влагой – наверное, хозяйка мыла пол перед самым ее приходом.
– Кто там? Проходите в кухню! – послышался негромкий голос, и ночная гостья пошла на зов, скинув в прихожей свои поношенные туфельки.
Алевтина совсем не походила ни на колдунью, ни на ведьму, и кухня ее не напоминала логово волшебницы – с потолка не свешивались пучки трав и летучие мыши, не ухала сова. Чародейные снадобья заменял чайный гриб, привольно разросшийся в пятилитровой банке, а вместо таинственного уханья совы слышалось умиротворяющее бормотание радиоприемника. А сама хозяйка казалась совсем девчонкой в своем ярком халате. Тоненькая она была, локотки острые. Светлые волосы кое-как подколоты на затылке. Лицо миловидное, среднерусское обычное лицо, только глаза необычные на нем. Что с ними, с этими глазами? Очень светлые, почти белые, бледно-голубые, обведенные по краю радужки более темным ободком, они смотрели не мигая и на секунду показались ночной гостье застывшими, словно обладательница их была мертва… Никогда не была жива.
Она не успела испугаться. Хозяйка встала ей навстречу, улыбнулась, заговорила, и дурное наваждение рассеялось. Алевтина была мила и непринужденно приветлива, и через пять минут гостье уже казалось, что она знает ее всю жизнь. Словно они в институте вместе учились, в одной комнате общежития жили, кофточками менялись да угощали друг друга гостинцами, присланными из дома, вкусными деревенскими кушаньями, соленьями, вареньями, толстыми ломтями соленого сала, коржиками на сметане. С такой, пожалуй, можно было бы всем поделиться. Хозяйка поставила чайник, и разговор пошел самый откровенный. Алевтина обо всем расспросила, оказалось, что и драную кошку Лариску она знает, и знает, какие еще грешки за той Лариской водятся…
– Думаю, все наладится, – сказала она, глядя на гостью так ласково, так участливо, словно сестрица родная. – Вы же любите его, да?
– Очень люблю! – вскрикнула учительница, и даже губы у нее побелели.
– Вот и хорошо. А теперь идите домой. Час-то поздний.
Ушла гостья, унося в сердце глупую надежду. Вышла на темную улицу, ничего не сказала в ответ на вопрошающий взгляд своей недавней собеседницы и пошла, зябко кутаясь в свою тонкую кофточку, сквозь черемуховую метель, сквозь лунную порошу. А дома свет не горит, и ужин, любовно приготовленный, накрытый, чтобы не остыл, нетронут, и постель холодна. Повалиться ничком, завыть в голос, и выть, пока соседи заполошно не заколотят в стену!
Но уже завтра ночью он вернется. Хмурый, бледный, чужой, родной. Единственный, ненаглядный, сволочь, гадина. Вернется, чтобы остаться навсегда. Да какое уж у них может быть навсегда? Это сейчас только им кажется, что судьба их определена, что будущее их так же ясно и просто, как прошлое, и не знают они, что жизни их – как черемуховый цвет на холодном ветру… Дунет, сорвет, закружит, погонит по темным мостовым, куда – бог весть.
А та, вторая, «Татьяна»-то… Ей Алевтина не помогла. Та и плакала, и на колени встать норовила, и свертки свои совала, Алевтина только отступала и удивлялась.
– Не понимаю, что вам от меня нужно, – говорила, кажется, вполне искренне, пожимала худенькими плечами. – Вам люди зря что-то про меня рассказали, пошутили, наверное. Как бы я вам помогла? Мы живем просто, бедно. Да у меня и знакомых-то никаких нет! Идите, идите. Ребенка мне еще разбудите.
У самой же в глазах плескалась насмешка. И ушла просительница ни с чем, ревмя ревела всю дорогу, поминала и суму и тюрьму, и ревизоров честила на все корки, и ведьму эту белоглазую, чтоб провалиться ей совсем… Из порванного пакета у нее всю дорогу валились дефицитные «Мишки». Утром дети пойдут в сад, станут украдкой поднимать большие конфетины. А потом будут гадать: кто разбросал их? Свадьба, что ли, тут проезжала? Или проходили ночью дети, непохожие на нас, не заспанные, не капризные, милые, праздничные дети, они-то и растеряли? Но куда они шли? В гости, быть может? Или уже из гостей?
Глава 1
Они жили в небольшом городке, задремавшем на берегу большой реки, в деревянном двухэтажном доме. Дом был старинный, с резными наличниками, с зеленым жестяным петухом на трубе, с черемухой в палисаднике. Ночью он становился совсем живым – ворочался, вздыхал, беспокойно скрипел половицами и ежился, словно опасался за свое существование. Рядом с домом пролегали трамвайные пути, и бывало так, что первый трамвай разрушал утренний сон ребенка, наполняя комнату звенящим, таинственным свечением. Он просыпался, и всегда просыпался в страхе. По тускло освещенной комнате метались тени, спросонок глаза находили в них очертания фигур – порой человеческих, порой звериных, а иной раз и так и сяк. Странные существа являлись тогда воображению мальчика – люди-рыбы, люди-птицы, гадкие оборотни и прекрасные крылатые существа, чудовища и рыцари с мечами. Он уговаривал себя, но неизменно пугался порождений собственной фантазии и звал мать, но чаще всего она не приходила, а приходила бабушка.
– Ш-ш, ш-ш… Ну чего ты? Чего тебе неймется, разбойник? – ворчала она шепотом. – Спи давай, а то сейчас мать поднимется и задаст тебе. Баю-бай, а-а-а…
Убаюкивание перерастало в зевок, и бабушка уходила, шаркая войлочными чунями. Страх отступал, мальчик сворачивался клубочком в своей кроватке, из которой уже вырос. Глаза постепенно привыкали к темноте, нервы успокаивались, теперь он видел, что принял за когтистую лапу оборотня раскидистый лист пальмы, голова человека-птицы оказывалась кувшином, из которого торчали вязальные спицы, рыбий хвост был халатом, забытым мамой на спинке кресла. А что это там, на шкафу? В серой рассветной тьме со шкафа на него смотрели лютой злобой горящие глаза на квадратной башке. Он снова сжимался в ужасе, по ночам он напрочь забывал, что на шкафу стоит старый чемодан. Днем в чемодане хранились всякие лоскутки, выкройки и клубочки шерсти, а ночью он пугал мальчика своими сверкающими застежками. Впрочем, он не решался позвать мать. Он не боялся, что она «задаст», она была не такой, как другие матери, у которых всегда полна пригоршня шлепков… Просто мальчик не хотел, чтобы мать просыпалась. Проснувшись среди ночи, она часто начинала плакать, как будто тоже видела в предрассветной дымке чудовищ и боялась их гораздо сильнее, чем ее сын.
Мать была очень молода, очень красива. От нее всегда чудесно пахло, и голос у нее был такой нежный, голубые глаза смотрели так ласково… Но стоило ей рассердиться, как все менялось. Голос становился неприятно-резким, и от матери волнами исходил удушливый запах раскаленного железа, а глаза делались как ртуть.