Вера Колочкова - Прерий душистых цветок…
Так вот и живет теперь в своем Нюрнберге, будь он неладен. А сюда, к ним, письма шлет. А ей туда ни писать, ни звонить нельзя - ни–ни. Вдруг ее немец узнает, что обманула она его, про отсутствие детей наврав, и выгонит с треском из своего этого Нюрнберга… И ни о какой такой настигшей их здесь убогости–безысходности Аллочка не знает: ни об инсульте ее проклятом, ни о безденежье их нынешнем, ни о работе Васенькиной тяжелой «сутки через сутки»… Думает, наверное, по–прежнему ее строгая свекровка в чиновницах больших сидит да судьбу внуков по своему разумению устраивает. Да и то, бог с ней. Пусть там и живет – все равно толку от нее никакого. Да если б не обезножеть так не вовремя, неужель бы она и в самом деле внуков своих не подняла? Еще как бы подняла, тут и разговору нет…
Ольга Андреевна практически всю свою сознательную жизнь провела в крупных чиновницах, проработав в казначействе начальницей контрольно–ревизионного отдела, государственную казну на этом важном месте своей грудью, можно сказать, тщательно охраняя. Дамой она была бескомпромиссной, честно–въедливой и высокооплачиваемой. То есть исключительно вредной и никаким образом неподкупной. За ее принципиальной спиной всю жизнь казначейское начальство и пряталось, и выставляло ее впереди себя гордым знаменем, показателем то есть абсолютной чиновничьей честности да бескорыстной порядочности – смотрите, мол, и мы все точно такие же… А вот случилось с ней горе, и отвернулись все дружненько. Она и не обиделась. Знала, что в среде чиновничьей так и происходит всегда. Сошел с рельсов, и валяйся себе на обочине, и не вспомнит о тебе уже никто, потому что некогда – игры чиновничьи, это вам не корпоративные какие–нибудь хитрые отношения, это своего рода ходьба по канату тоненькому: подтолкнули тебя слегка, и уже летишь под откос…
— Бабушка, ты чего вздохнула так горестно? – повернулась к Ольге Андреевне от мойки Василиса. – Вспомнилось что–то?
— Да так, Васенька, ничего… — встрепенулась Ольга Андреевна. – Ты меня подвези–ка лучше к воде, я сама посуду помою. А то не намылась ты ее на работе за двадцать–то часов!
— Ой, да ладно… — легко махнула рукой Василиса и вздохнула украдкой. – Подумаешь, три тарелки да три чашки…
***
2.
Да уж, подумаешь… Это сказать легко и рукой махнуть легко, а вот стоять почти сутки над нескончаемыми жирными тарелками в горячем пару моечной, это уже ой как не подумаешь. Иногда и в глазах серо–мутно становится, и тошнота подступает от усталости, и хочется изо всех сил не надраивать эти проклятые тарелки мыльной рекламно–прекрасной жидкостью, а колотить их об пол столько, сколько сил хватит…
Только бабушке знать об этом вовсе даже не обязательно. Бабушкину нервную систему надо оберегать, охранять самым строжайшим образом от любых стрессов и переживаний, иначе она, эта ее нервная система, так и не образумится никогда, и не даст никакой надежды на бабушкино от инсульта выздоровление, на вожделенную положительную динамику в убитых проклятым параличом мышцах. Явления этой самой динамики они с Петькой и приходящей к ним в дом через день массажисткой Валерией Сергеевной давно уже ждут изо дня в день, как чуда, как спасения, как благодати божьей…
В это кафе Василиса устроилась сразу после выпускных школьных экзаменов, буквально на следующий день, потому что бабушкина болезнь к тому времени уже успела съесть все их денежные скромные припасы, а массаж, по утверждению Валерии Сергеевны, никак прекращать было нельзя, ну ни при каких обстоятельствах – хоть земля с небесами пусть треснут да разверзнутся в одночасье. Так что с работой Василисе, можно сказать, даже и повезло. Ее сначала вообще официанткой взяли, и два месяца ровно она проходила по большому залу кафе в нелепо смотрящемся на ее крупно–несгибаемой фигуре легкомысленном фартучке с оборочками и белой заколке–короне в волосах, как того требовали дурацкие правила, ностальгически привнесенные еще из той жизни в эту хозяином кафе, нестареющим вертлявым шустрячком Сергеем Сергеичем, в народе называемом просто Сергунчик. Сколько было ему лет на самом деле, никто толком не знал. Может, сорок, может, меньше. Может, шестьдесят, может, больше. Был он без дела шумноват, очень прост и нахален - рубаха–парень такой, весело и со вкусом стареющий.
Василису Сергунчик сразу невзлюбил за непонятную ее отстраненность от коллектива, молчаливо–гордую сосредоточенность и за раздражающе–правильно поставленную речь. А после того, как пару раз на нее пожаловались посетители, и вовсе перевел в судомойки. Оказалось, не понравилось посетителям, как она у них заказ принимает. Сказали, будто дискомфортно им отчего–то. Будто они не в дешевой кафешке свои отбивные просят им принести, а где–нибудь в Виндзорском замке пристают униженно к ее высочеству с глупостями всякими недостойными…
Так она и оказалась в судомойках. А что делать – выбора у нее не было. Зато рядом с домом – дорогу только перейти, нырнуть в спасительную арку, потом во двор, и все. И она дома. И с одеждой зимней можно ничего не придумывать, голову себе не ломать – все равно купить не на что. Зато следующий день после этого ада – свободный. День–рай. День с бабушкой, с Петькой, с самой собой. Да и ад этот, если разобраться, не совсем уж и ад… Василиса к нему и попривыкла как–то. Опять же, можно себя не насиловать, не «отслеживать лицо», как Сергунчик говорит, не улыбаться по–официантски мило и подобострастно–приветливо - все равно не получается у нее. А можно, наоборот, отвернувшись к своим грязным тарелкам от всего этого суетливо жрущего и пьющего безобразия, распрямить спину, гордо вытянуть шею и даже представить на себе чего–нибудь необыкновенное – малиновый берет, например, с большим страусиным пером: кто это там, мол, в малиновом берете, с послом испанским говорит… А можно и в прошлую свою жизнь нырнуть хоть ненадолго. Надолго нельзя – потом обратно возвращаться тяжело очень. А вот на каких–нибудь полчасика вполне даже можно – вспомнить про папу, маму, про прежнюю свою школу… Очень хорошая была школа. Она тогда по наивности своей полагала, что все школы только такими и бывают, в которых учителя внимательны, заинтересованы и доброжелательны, что свежевыжатый сок на перемене, стильно–удобная униформа и физкультура в бассейне – обязательная такая, для всех одинаковая школьная атрибутика. И очень была удивлена, когда обнаружила вдруг, что в следующей школе, в которую ей пришлось идти после катастрофически–быстро свершившегося своего сиротства все совсем, совсем не так… Странно и дико было ей на первых порах наблюдать, как кричит на учеников задерганная, плохо одетая учительница, как злорадно–торжествующе посматривают в ее сторону девчонки–одноклассницы, как ругаются они так, что уши режет, со взрослым уже смаком через каждое слово, как бьются гордо и в одиночку редкие умники–отличники, пробивая себе через эти тернии дорогу к хорошему аттестату… Так и не смогла она привыкнуть за два года к новой школе, и не подружилась ни с кем, и аттестат получила средненько–плохой, четверочно–троечный. И не в том даже дело было, что интерес к учебе пропал. Да и не пропадал он никуда, просто трансформироваться не сумел удачно. Не хотела она вот так учиться, и все тут. Да и времени особо не было опомниться, выскочить как–то из круговерти горестных событий…