Джудит Тарр - Трон Исиды
— Мы могли бы выступить, — неуверенно произнесла она.
— Нет. Еще рано.
— Но уже скоро…
— Скоро. — Он погладил ее щеку кончиками пальцев. — Ну что ты, любовь моя, крепись. Мы просчитались — это точно, тут уж ничего не попишешь. Но мы все поправим. Вот увидишь.
— Надеюсь, — вздохнула Клеопатра.
Корабли так и не приплыли. Агриппа захватил или потопил их — одни боги знают об этом. Теперь даже свиту царицы перевели на половинный дневной рацион, который, однако, был еще вполне внушительным. Армия пока не испытывала лишений — по крайней мере, таких, как по пути от Атропатены.
Настроение Луция Севилия ухудшилось — в противоположность расположению духа Дионы. Жена выглядела почти счастливо, что было явным парадоксом, но Луций знал и другое: она чувствовала себя хуже, чем просто ненужной, беспомощной. Из-за этого его глодала вина, что, в свою очередь, очень раздражало. В чем он виноват? Ведь не он настаивал на поездке в Грецию. Он с радостью остался бы в Александрии, вдали от этой долгой изматывающей осады. Вдали от правды, которую он понял в Афинах: Антоний стал для Рима чужим.
На самом деле здесь Антоний казался больше римлянином, чем где бы то ни было: он командовал войсками, занимался делами военными, оставив вино, эллинские наряды и греческих собутыльников. И все равно эта армия была преимущественно восточной. Большинство его легионеров никогда не видели семи холмов Рима и не вдыхали по утрам ветерка с запахами вод Тибра.
Рим — и Октавиан — отказывались посылать Антонию римские войска. Необходимость заставляла его набирать рекрутов на Востоке, поскольку он не собирался ни переносить военные действия в Италию, ни возвращаться в Рим, ни сталкиваться лицом к лицу с Октавианом на родной территории. Его доводы были верными, и Луций не мог не согласиться с ними. Война в Италии ранит само сердце Roma Dea. Война же на Востоке могла разрешить проблему, не причиняя вреда Риму.
Но это была палка о двух концах. Война Антония вне Рима отдалила его от родины, окончательно сделала неримлянином. Почти все воины были чужестранцами, в его шатре слышались чужеземные наречия. Перед глазами мелькали чужеземные лица. Он делил ложе с египетской царицей, державшей в плену его сердце. Она присутствовала на всех военных советах и, по мере своих возможностей, управляла ими.
Луцию нравилась Клеопатра — насколько она вообще могла нравиться. Такие женщины возбуждают либо любовь, либо ненависть и очень редко — другое, нейтральное чувство. Но все же… Клеопатра не была его царицей. Он не присягал ей и не принимал добровольно ее права властвовать над ним.
Луций не мог поделиться такими мыслями с Дионой. В основном теперь они встречались только на ложе, потом сближались, молча, в тишине, а затем засыпали или — в последнее время так случалось все чаще — засыпали сразу. Он привык просыпаться в ее объятиях, но теперь он обычно оказывался забытым и одиноким на своей половине ложа, она лежала на своей, свернувшись калачиком, повернувшись к нему спиной, а посередине пустого пространства между ними возлежала ее кошка. Если Луций пытался коснуться жены, она отмахивалась от него во сне или просыпалась и смотрела так, словно он был незнакомцем.
Правда, просыпаясь полностью, Диона всегда улыбалась и шла в его объятия. Но отчуждение между ними росло.
Ощущает ли она это? Луций даже и не пытался спрашивать, будучи уверенным, по крайней мере в душе, что они отдаляются друг от друга.
Долгими ночами напролет он лежал без сна, при свете светильника, тени от которого играли на стенах палатки, и смотрел на спящую жену. Диона никогда не выглядела несчастной, совсем наоборот: казалась существом самодостаточным, не нуждающимся ни в ком. В своем одиночестве она чувствовала себя уверенно, в отличие от нега.
Была ли она такой, когда он впервые увидел ее? Нет. Тогда с нею был сын. Никогда еще до того как она поехала в Грецию — Луций не видел ее без ребенка, который находился если не радом, то наверняка где-то поблизости. А теперь… Может, такой она была до брака с Аполлонием? А может быть, теперь он видит Диону, которая с самого детства была жрицей, голосом и служанкой своей богини. Жена напоминала ее кошку — лоснящуюся и независимую. Ужасающе независимую.
Ему осталось место лишь на задворках ее души — она ясно дала ему это понять. Но он не хотел задворков. Ему было нужно ее сердце.
Луций подумал, что в своей любви к уюту и теплу он очень похож на Антония. Но Антоний не хотел жрицу из Александрии. Антонию был нужен Рим.
38
Луцию Севилию, гаруспику, утром предстояло истолковывать знаки — через месяц после того, как армия Антония покинула Патры и подошла к мысу Акций. Это произошло потому, что туда же направился Октавиан после завоевания Керкиры, а Агриппа выбил Антония со всеми его кораблями и сухопутными силами из Патр, а потом и с острова Левкада. Акций оставался последним его убежищем севернее Левкады и южнее Керкиры.
Антоний до сих пор был потрясен своим отступлением. Он ожидал, что удержит Патры или по крайней мере Левкаду. Но Агриппа был ушлой бестией; слишком сильным — и слишком умным. Если Антоний не удержит Акций, он проиграет свою драгоценную войну.
— Но мы еще не проиграли, — говорил он Луцию Севилию, пока они ждали восхода солнца. — Дай нам несколько добрых знаков. Не скупись, старина. Ну хоть парочку, а? Надо показать войскам, что к чему. Мы укрепились здесь, правда? И не позволяем Октавиану переправиться на другой берег пролива. Мы выступим все разом и обратим врага в бегство, в его логово.
Луций промолчал. Ему нечего было сказать Антонию. Знаки появлялись, как и полагалось знакам, и он не относился к тем гаруспикам, которые могли бы фальсифицировать их, лгать относительно их якобы важности.
Он стоял у алтаря в лагере. Солнце било прямо в лицо. Жрецы и их прислужники пели гимны, один за другим — в предписанном порядке, без ошибки, которая могла бы вынудить их начать все заново. Овца покорно ждала своего часа. Она казалась воплощением жертвы и даже не шевельнулась, когда Луций приблизился к ней. Невидящие янтарные глаза казались мертвыми — в них не было ни воли, ни ума, ни даже страха.
Он обхватил ее горло рукой. Мягкая отмытая добела шерсть пахла благовониями. Рога овцы были увиты гирляндами цветов. Одна зацепилась за руку Луция — яркие большие желтые цветы, золотистые, как солнце.
Одним быстрым движением он перерезал артерию на шее. Фонтан брызнувшей крови был красив, как всегда, — самый чистый и роскошный оттенок красного, ярче любого сукна. Прислужник поймал струю в золотую чашу, не пролив ни капли — хороший знак для Антония, если он предпочтет взглянуть на это так.
Луций делал надрезы, как требовал ритуал. Это была кровавая работа, но быстрая: он часто проделывал ее и раньше. Его нож не проткнул кишок — снова добрый знак и одновременно облегчение — не нужно копаться в дерьме. Внутренние органы были именно такими, какими и должны быть — все на месте, ничто не деформировано. Идеальная овца… Именно такое предзнаменование требовалось Антонию. Именно это хотела услышать армия, чтобы наконец вздохнуть с облегчением.
Но Луций Севилий, гаруспик, стоял молча, залитый кровью по самые плечи, и пристально глядел на свою идеальную жертву, на безупречно правильный знак, зная, что это — ложь. Боги посмеялись над ним — посмеялись над ними всеми.
Вот теперь он понял, что чувствовала Кассандра[88], когда люди отвергали ее пророчества. Внутри черепа распирало, словно в голове вызревала буря. Он был абсолютно уверен в том, что Антонию не избежать поражения. Но ведь никто все равно не поверит…
Зрители и слушатели уже теряли терпение. Они зашевелились, зашушукались, забормотали. Жрец неподалеку от него зашипел, словно разозленный на весь мир гусак:
— Ш-ш! Проснись! Ты заболел?
Озабоченность этого человека была искренней — равно как и то, что терпение его лопнуло. Но Луций не мог сказать то, к чему принуждали его боги, не скрывающие оскаленных усмешек. Боги знали правду, понимали, что и он ее видит, и были донельзя позабавлены.
— Нет, — едва слышно сказал он и зашатался. Земля утратила прочность и устойчивость. Боги… боги лгали.
Коллеги-жрецы подумали, что Луция внезапно настиг приступ болезни. Это тоже был знак: дурной знак — и правда. Но жрецы быстро и расторопно скрыли ее. Один из них объяснил гаруспицию так, как задумали боги: передал их ложь, обольщение, обман — обещание разгрома врага.
Луций хорошо себя чувствовал. Слишком хорошо. И слишком ясно видел. Как Кассандра, как Диона, когда оказывалась во власти богини.
Он позволил жрецам увести себя от алтаря — сил сопротивляться не было. Они вымыли его в воде, специально освященной на такой случай, сняли с него пропитанные кровью ритуальные одежды и помогли надеть обычные. Жрецы попытались успокоить его уверениями, что если это проявления чумы, косившей армию, то не тяжелые. Просто нужно немного поесть, отдохнуть, успокоиться, и все пройдет. «Как мило, — подумал Луций. — Как изящно и мило».