Анастасия Вербицкая - Ключи счастья. Том 1
Напишите ей два слова. Только два слова: что у Вас нет к ней ненависти, нет презрения, пусть Ваши дороги разошлись! Но пожелайте же ей без глумления и горечи утешения в материнстве. Ведь Вы религиозный человек? И неужели Вам не кажется, что своими страданиями она уже искупила свои ошибки? Маня может умереть, не примирившись с Вами. Каково будет Вам тогда?
Прощайте. Спешу отослать письмо. Дорог каждый день.
Софья ГорленкоЕе адрес: Venezia. Palazzo Manzonni.
Он долго смотрит на подпись. Словно ждет чего-то. Какой-то разгадки. Последнего слова.
Потом, криво улыбаясь бледными губами, он брезгливыми движениями пальцев, как доктор, касающийся подозрительной сыпи на теле пациента, вкладывает письмо в конверт и прячет его в стол. На этот раз надолго.
Ключ щелкнул и запел. Довольно безумия!
Облокотившись о колени и подперев руками голову, он смотрит в огонь.
Он помнит бурю, поднявшуюся в его душе в тот день, когда он прочел эти строки. Доводы рассудка, осторожность, ревность- все исчезло в вихре, поднявшемся внезапно.
Ехать за ней! Увидать ее! Сказать… Что сказать? Ах! Разве он знает? Что выйдет из этого? Не все ли равно? Но можно ли хоть одну ночь спать спокойно с таким камнем на душе? Он душит… душит. Сбросить его! Вздохнуть свободно.
Взрыв великодушия!.. Ха-ха! Зачем лицемерить. Кого жалел он больше? Ее или себя? Свою собственную разбитую жизнь?
Разве он жил эти два месяца? Он метался, как зверь в ловушке, которую предательски расставила ему любовь. Он благословлял болезнь, приковавшую его к постели, свою лихорадку, свою слабость. Если б он был здоров тогда, он разбил бы себе череп. Потому что жить с таким разладом в душе нельзя. Он по ночам говорил с нею, проклинал ее и оскорблял. И плакал. Да, плакал, как мальчишка, что днем иметь силы делать равнодушное лицо и улыбаться матери.
И если он немедленно кинулся на юг, за границу, — он, не хотевший раньше слушать Климова и других докторов, — то не жалость к Мане руководила им, а только страсть! Одна страсть.
Он встает, ходит по комнате, стиснув зубы, тихонько хрустя пальцами. Откидывает занавеску окна. Далеко впереди белеет пляж бухты. Стемнело, но полоса воды резко отделяется от земли. Белые барашки на волнах видны даже отсюда. Опять будет буря. Надо пойти в бухту. Вот только догорит огонь. Он садится и закрывает глаза.
Засверкала вода лагун. Мрак прорезали огни электричества. Наконец!
Не дожидаясь facchino[77], он сам берет свой портсак и соскакивает со ступеньки вагона. Свет, шум, крики. Целая толпа озабоченных туристов. Он идет к выходу. Он хочет спросить: Palazzo Manzonni? Где же это? Наверно, отель? Он там остановится. Видеть ее! Видеть сейчас. Сказать… Что сказать?
Вдруг толчок в сердце. И он останавливается.
В десяти шагах от себя он видит высокую, черную фигуру в плаще. Видит знакомый хищный профиль.
Это кошмар…
Нет. Бледное лицо оборачивается, и темные глаза глядят ему в зрачки. Так остро, так глубоко глядят они! Столько холодной злобы в этом лице.
О! Все понятно… Раз он здесь…
Его толкают набежавшие сзади люди. Сердятся. Что они говорят? В ушах тихий звон.
— Pardon, — машинально говорит он какому-то толстяку. И, не отдавая себе отчета, повинуясь инстинкту, он поворачивает. Идет обратно. Куда? Все равно! В одном городе им тесно.
— Partenza[78]! — раздается вдали крик кондуктора. И поезд уходит. А он остается на пустеющей платформе.
А потом?
Все как во сне.
Он помнит, как очутился у ступенек, залитых водой. Как черная вода плескалась и сверкала. Когда он садился в гондолу, его спросили адрес. Он махнул рукой.
— Palazzo Manzonni, — услыхал он в эту минуту-голос рядом. И высокая фигура в черном шагнула в другую гондолу.
Он плыл впереди. Тот за ним, как черная тень. Спрятавшись под сукно кабинки, он глядел в маленькое оконце. Ясно различал он зловещий силуэт, сгорбившиеся плечи, опущенную голову.
Он ехал к ней. Они вместе.
Как бесконечно, как мучительно долго плыли они! Так бывает только в кошмаре.
Ветер пахнул в лицо. Волны забились о ступени дворца… Электрические солнца все заливали своим беспощадным светом.
Куда бы спрятаться? Остаться одному.
Хочется завыть, как зверь.
— Grand Hôtel signore! [79] — тоном, не допускающим возражения, говорит гондольер. Из вестибюля выскакивают лакеи.
Он оглядывается. И видит гондолу, пересекающую канал. Видит выпрямившуюся теперь черную фигуру. Бледное пятно лица. Видит темный силуэт палаццо напротив. И в окне наверху свет.
Быть может, ее окно?
Что он говорит? Что надо отвечать?
Кто-то выхватывает у него дорожный мешок. Его ведут в бельэтаж.
Навстречу идет человек. Он так бледен. Так страшно его зацепеневшее лицо.
Этот человек сейчас совершил преступление.
Вдруг он упирается в зеркало.
«Так это я? Я».
— «A droite, monsieur!»[80] — Он поворачивает, как автомат. И идет с каменным лицом, повторяя все жесты метрдотеля…
Из письма М. Штейнбаха к Соне ГорленкоЯнварь. Венеция
…Итак вы уверовали в чувство Нелидова? Как вас легко подкупить, мой друг!
Я не сомневаюсь в его болезни. Охотно верю в его страдания. Это страдает гордость его.
Но знал ли он когда-нибудь, что такое любовь?
Я говорю вам, он ее не знал.
Что любил он в Мане? Ее губи, глаза, ее коси, ее тело. Как дикарь, любил он в ней свои ласки и желания.
Но знал ли он ее душу? А когда ему пришлось открыть в ней эту мятежную душу, не отверг ли ом ее враждебно? Он с наивностью дикаря бессознательно отрицал в Мане этот богатый, сложный и загадочный мир ее души. Самое ценное, что есть в ней, что выделяет ее из толпы.
Дрожал ли он перед ее задумчивым взглядом? Остановился ли он хотя бы раз в трепете перед вечно волнующей загадкой женского желания? Такого неуловимого? Изменчивого? Плакал ли он от счастья, когда, отдавая ему свое тело, она искала его души в этом экстазе, какого никогда не дает голая чувственность и ее яркие радости? Которые знает одна любовь. Скорбная, трагическая любовь.
Принимал ли он как неизбежный закон жизни ее внезапное отчуждение? Холод ее взгляда? Равнодушное пожатие руки? Ее стремление к другому?
Выжидал ли он, покорный и незамеченный, пока дух ее, свергнув иго страсти, из мира чувственного бреда подымался ввысь? К искусству? К творчеству?
Нет, говорю вам! Нет. Человек, не прощающий девушке ее прошлого, отрицающий ее право на рост души, при котором увлечения, ошибки и разочарования так же неизбежны, как времена года, — такой человек не уважает ни женщины, ни любви. Он их не знает…
Опять задул холодный ветер. Идет дождь. Но Маня неизменно с утра садится в гондолу и едет со Штейнбахом в Королевскую Академию.
Перед ними вереницей проходят корифеи венецианской школы: Тициан, Веронезе, Беллини, Карлаччо, Тинторетто, Пальма Веккио… Но однообразие библейских тем быстро утомляет Маню. Она отдыхает на мифах или жанре нидерландцев. Она долго стоит перед портретами дожей Фоскари и Мочениго. Виды Венеции XVII столетия у Каналетто восхищают ее. И она ищет в них современную картину. Но идея развития и преемственности школ чужда ей.
— Так нельзя, Маня, — сухо замечает Штейнбах, — Ты относишься к искусству, как туристка, как дикарка. И мне это неприятно. Хочешь пройти со мной историю искусств? Об этом я мечтал, когда вез тебя в Италию.
— О Марк… Не сердись! Конечно, ты прав. Вечером она говорит ему:
— Я не хочу быть дилетанткой. Расскажи мне, как зарождалось искусство! Говори о Египте, халдеях, Востоке… Давайте читать каждый вечер! Хочешь, Агата? Моя душа, Марк, горит от желания все узнать, погрузиться в эту древность, раствориться в ней. У меня есть предчувствие, что в этом мире я найду… себя.
Они долго рассматривают гравюры.
Он нервно ищет в картонах. Лицо его полно оживления.
За окнами плачет ветер с моря. Стучит в окно и балконную дверь. Бросает дождевыми брызгами. А здесь пылает камин. Люстра ярко горит. Тепло, уютно, насколько это возможно в Венеции. И вдруг у фрау Кеслер вырывается вздох. Она вспоминает Россию, сестру, Соню. Боже! Как все это далеко! А Маня словно забыла прошлое. Вот она глядит на Штейнбаха, и вся душа ее в этих глазах…
Штейнбах берет со стола другую папку.
— Теперь взгляни на этого Христа, на эту Мадонну.
— Рафаэль! — шепчет фрау Кеслер. — Madonna delia Sedia.
— А это «Снятие с креста» Рубенса… Если мы попадем в Париж, я покажу вам эту картину. Ужас берет перед его реализмом! Это еще Достоевский отметил. Вы увидите зеленоватый разлагающийся труп. Так осветить сюжет мог только скептик, признающий только земную жизнь. Это уже новое слово. Но чувствуешь ли ты, Маня, какой огромный путь прошло искусство, чтоб дойти до этого реализма? Это освобождение далось не скоро и не даром. Знаешь, какое сравнение пришло мне на ум, когда перед нашей поездкой я собирал и выписывал эти гравюры?