Альфред Жарри - Любовь преходящая
Тем временем сидевший на диване Люсьен заснул. Взбешенная Пожилая Дама продолжает притоптывать на месте, затем принимается ходить по комнате, топая как можно громче.
Вы, может, полагаете, что вы у какой-нибудь девки?!
Она подносит руку к желтому локону, завитому как козырек, и сдергивает шиньон, оголяя завалившуюся кособокость изможденного лба. Затем бросает шиньон на стол. Задувает красные лампы, которые начинают чадить, и открывает окно в маленький двор. Люсьен просыпается от чада и при тусклом свете, проникающем в комнату, видит ужасную маску и Пожилую Даму, убирающую различные приспособления, которые невозможно даже назвать и которыми никто так и не воспользовался.
IV
У ЗНАТНОЙ ДАМЫ
«Да», — сказал Пекюше.
ФлоберОни сидят вдвоем на изогнутой козетке с мертвеннозеленой муаровой обивкой: он смотрит на даму в профиль, она же — хотя и может на него посмотреть — делает вид, что его не видит.
ГЕРЦОГИНЯ (все медленнее): Да, мы пойдем к министру. И думаю, нам удастся вытащить вас из этой скверной переделки.
Молчание.
* * *Он чувствует себя крайне скованно из-за принятой позы: ноги вытянуты, туловище согнуто, локоть утыкается в спинку козетки, а деревянный завиток Людовика XV больно впился в плечо.
Он дал бы целый луидор, даже пятнадцать луидоров, чтобы все это прекратилось, и эта герцогиня убралась бы куда-нибудь с глаз долой. И до чего же удачная идея осенила его дядюшку! Ниоткуда эта женщина его не вытащит. У нее кукольная головка, совсем как та, из парикмахерской, что крутится лишь, если внутри есть пружина. Она говорит всякий раз, когда ей нечего сказать, а в последний раз — отметил он — она специально молчала.
А еще он сознает, что одет скверно: его штаны слишком узки, а сюртук слишком свободен, и сорочка протерта. Зато туфли хороши: он позаботился их размять перед тем, как надеть. А ноги у него еще лучше… Но как, черт возьми, эта деревянная женщина, эта древесина Людовика XV сможет увидеть, что у него красивые ноги, если она все время смотрит в потолок, причем с таким видом, будто бы что-то там видит?!
Пытаясь побороть чувство неловкости, он решается закинуть ногу на ногу.
Ситуация становится еще более нелепой. Он вроде бы ухаживает за своей соседкой, принимает непринужденные позы, демонстрируя подвижность членов, и тут… начинают происходить странные вещи.
В этой большой гостиной от спертого, да еще и надушенного ирисами воздуха, от наложения мертвецки зеленых тканей, слипающихся вдали большими мокрыми листьями, от глубокой тишины или от всего этого вместе так и грезится, будто засыпаешь, и в итоге на самом деле засыпаешь, поскольку уже давно грезишь наяву… А еще ужас ожидания неизвестно чего, что не должно произойти… И вот Люсьен чувствует, как его сжимает восьмое щупальце спрута сладострастия.
Сначала легкая дрожь на кончиках пальцев под светлой перчаткой и плотное прикосновение к ладони, затем становится щекотно ногам: если раньше бегали мурашки, то теперь забегали мышки. Они снуют, карабкаются, и это ощущение становится невыносимо идиотским… И нет никакого объяснения. Если бы еще можно было поговорить о чем-нибудь смешном! Так нет же! Герцогиня словно деревенеет на глазах.
Он смотрит на нее с отчаянием. Да уж, таинственных авансов от такой не дождешься! Несгибаемая, по-мужски задраенная в темный драп: длинная юбка почти без складок, ей в тон жакетка поверх белой шелковой блузы, по-военному застегнутой на все пуговицы.
Голова посажена твердо и высоко, волосы затянуты назад, а там скручены в эдакий бурый стальной шлем. Кожа — без пудры и без румян — слегка помечена веснушками, тонкие морщины плетут паутину в уголках глаз, невыразительных и вряд ли способных без микроскопа разглядеть лошадь.
Она ничего не говорит, ни о чем не мечтает, она выглядит невозмутимо. В руках у нее платок.
Люсьен начинает отчаиваться, потому что… ну, в общем, он ужасно переживает, что это будет заметно.
Он пробует сменить позу, он выправляет осанку, но осанка… она сразу не выправляется. Он заворожен платком, который она держит, и который, наверное, как и все остальное, пахнет сдержанным и выдержанным в хорошем вкусе ароматом, а именно янтарными ирисами.
Он кусает губы, пытается думать о чем-нибудь другом.
«Ей лет сорок, этой герцогине».
На самом деле ему все равно. Платок у нее такой юный! Девичий платочек, маленький батистовый квадратик с ажурным кружевным уголочком.
«Каким же идиотом я выгляжу! Так и хочется надавать себе пощечин!»
В конце концов, его нельзя обвинить в неуважении к этой высокой неподвижной женщине. Разве он виноват, что у него появляются некие мысли… из-за платка?
Он тяжело дышит, он вытягивается, он чувствует себя все более скованно. Встать? Он не осмелится ради всех протекций вместе взятых! Нет, он не встанет…
Огромные окна гостиной взирают на него своими пустыми стеклянными проемами. В этом особняке окна не завешены гардинами; они хрустально прозрачны и даже кажутся гигантскими алмазами: за их бледной чистотой качаются ветки с цветами.
«Пригласит ли она меня на ужин?»
Герцогиня по-прежнему серьезна. Она должна думать о невзгодах духовно заброшенных детей, которых защищает на торжественных аудиенциях, устраиваемых в первый понедельник каждого месяца. Она чуть поворачивается.
«Пружина?» — думает Люсьен, в ожидании леденящей слепоты взгляда.
Он вспоминает о том, что они с дядюшкой ели на обед у Фойо[36]. Да, с дядюшкой не развернешься! Он ел телятину в папильотках и шпинат… В общем, ничего особенного! Вполне приличное вино и кофе без ликера, потому что дядюшка не любит перебивать кофейный вкус.
А потом еще удивляются, почему он в таком состоянии… это его нормальное состояние.
«Да, мадам», — заявляют его глаза, поднимаясь в ответ и как бы против его воли.
У нее очень добродетельная, очень выверенная улыбка.
«Да, веселая же жизнь выпала твоему герцогу!» — клянет ее про себя молодой человек.
Хотя, остатки былой красоты, божественные руки и талия, как древко знамени. Нет, черт возьми, она совсем не дурна. Ее зрачки — будто из какого-то странного металла, да еще и фосфоресцируют. А когда она безо всякого усилия садится на лошадь, у той наверняка дрожат поджилки.
— Вы отужинаете со мной, сударь? — наконец произносит она, несколько сухо, скорее приказывая, нежели приглашая.
Люсьен путается в словах, краснеет и чувствует, что его «нормальное» состояние ухудшается. Он все больше попадает в зависимость от этой высокой женщины, это — несомненно. Если она хотя бы на секунду заподозрит, какие… неуважительные чувства он питает, ему крышка. Никакого положения в обществе, никакого покровительства; она отправит его обратно в казарму.
Он ощущает странное желание прыгать по комнате как клоун и ругаться как дюжина извозчиков. Да, встать на голову, сломать какие-нибудь перегородки и изнасиловать ее… он способен на все, лишь бы не приходить в себя.
— Герцогиня, вы слишком добры ко мне! — холодно отвечает он.
Она снова улыбается; белизна ее зубов подобна белизне платка, который продолжает его изводить. В ней есть что-то мужское, генеральское, инспекторское, готовое в любую секунду укусить.
«Хищная тварь, свирепая тварь, великородная тварь! — восклицает Люсьен про себя. — Если бы ты знала… Но ты не знаешь… Готов поспорить, что за ужином у тебя будут читать молитвы. Нет уж, спасибо! Пора отсюда уносить ноги… К счастью «Ле Шабанэ»[37] не далеко! Нет, но до чего же она надменна! Знаю я твои ужины! Придется весь вечер сидеть между нунцием и чтицей! Если уж выбирать из них двоих, то лучше заигрывать с нунцием! Английская чтица с ходулями из слоновьих бивней вместо ног! Нет уж, увольте!»
Люсьен встает. Он уже больше не может. Его глаза горят, он думает о том, как бы повежливее ретироваться.
— Мадам…
Так ничего и не придумав, он подходит к ней. Высокая женщина по-прежнему неподвижно сидит на изогнутой козетке с мертвенно-зеленой муаровой обивкой, подпирая подбородок ладонью. Она похожа на сфинкса в короне с картины Моро[38].
— Мадам, я забыл вам признаться в том, что…
Она беззвучно смеется; ее стальные голубые глаза его подстерегают, исподлобья. Ему хочется кричать или рычать; его завораживает этот волевой жестокий взгляд. Его затягивает, как будто кто-то тащит его силой; он падает на колени, он закрывает лицо руками: он бы расплакался, если бы не боялся, что останется навсегда жалок и смешон. Его несчастное, дергающееся в конвульсиях лицо зарылось в платок, в платочек, словно плоть, дебелый и нагой.