Барбара Эрскин - Победить тьму...
В холле продолжали медленно тикать настенные часы в длинном корпусе. Они пробили полчаса, затем полный час, и, когда протяжные, резонирующие звуки застыли и воцарилась тишина, Томас наконец шевельнулся.
Подняв находившегося без сознания мальчика, он перенес его наверх и нежно положил на кровать, и лишь после этого нашел в себе силы пройти в собственную спальню, впервые с тех пор, как Сьюзен оставила его. Он стоял и смотрел вокруг. Ее щетки и расческа лежали на туалетном столике у окна. Других признаков, говорящих о ней, в комнате не было. Да их не было и никогда раньше. Он всегда возражал против украшений, безделушек и не позволял держать в доме цветы.
Мгновение он колебался, прежде чем подойти к большому старому шкафу красного дерева. Правая дверь скрывала скудный набор его черных костюмов; за левой хранилась ее одежда. Побольше, чем у него, но тоже немного: два костюма, один — темно-синий, другой — черный, две черные шляпы, лежавшие на верхней полке, и три ситцевых платья, стираные-перестираные, с высоким воротом, длинными рукавами, строгих осенних тонов, которые он считал подходящими для ее летней одежды. У нее были две пары черных ботинок на шнурках. Он открыл дверь, заставив себя подумать, что их уже нет, но они были на месте. Он не был готов увидеть их, не был готов к собственной реакции. Волна горя, любви и горечи потери захлестнула его и потрясла до основания. Будучи неспособным остановиться, он снял одно из платьев с деревянной вешалки и, скомкав его в руках, зарылся в него лицом и заплакал.
Прошло много времени, прежде чем он перестал плакать.
Он с отвращением взглянул на платье, которое держал в руках. От него исходил ее запах. Это был запах женщины, пота, похоти. Он не сразу понял, что это была его похоть. Бросив платье на пол, он вытащил из шкафа остальную одежду и побросал все в кучу, затем занялся кроватью. Он сорвал одну из тяжелых льняных простыней и связал узлом всю ее одежду, обувь и даже обе шляпы. Он открыл ящики, в которых находилось ее многократно штопанное нижнее белье, и побросал его в узел, после чего вынес все это из комнаты. Там, в саду, за аккуратными рядами овощей по-прежнему валялся моток ржавой проволоки и железный корпус — все, что осталось от когда-то любимого пианино Сьюзен Крэг. Ее одежда была сброшена туда же, и Томас облил ее парафином, прежде чем поджечь. Он ждал, пока последний толстый фильдеперсовый носок не превратится в золу, после чего вернулся в дом.
Он не поднялся по лестнице, чтобы посмотреть, что с Адамом. Вместо этого он вошел в свой кабинет и стоял, глядя на стул, на котором сгибался мальчик. Он был переполнен чувством отвращения к самому себе. Гнев, несчастье, любовь, которую он принимал за похоть и которую испытывал к своей жене, были злом. Это были грехи. Самые страшные грехи. Как мог он направлять свою паству и упрекать ее за отступничество, если был не в состоянии контролировать самого себя? Он машинально подошел к столу и поднял ремень, который бросил, после того как выпорол мальчика, и, держа ремень в руке, стоял, разглядывая его. Он знал, что должен делать.
Он запер за собой дверь старой кирхи, спустился в темный неф и осмотрел серое каменное здание с аккуратными рядами кресел и пустым столом в восточном конце. На этом месте более тысячи лет стояла церковь, так, во всяком случае, считали, и иногда, вопреки себе, когда он находился в здании один, как сейчас, он проникался особой святостью места. Он был потрясен тем, что этот предрассудок жил в нем, но был не в состоянии от него избавиться. Через окна пробивалось достаточно света, чтобы он мог ориентироваться в темноте, пройдя половину прохода и медленно опустившись в кресло. В правой руке он нес ремень, которым порол сына.
Он долго и неподвижно сидел, выпрямившись, со сжатыми руками и закрытыми глазами, молясь Господу. Но он знал, что Господу нужно было от него большего. Господь желал наказания Томаса за проявленную слабость. Когда последние лучи солнца исчезли в небе, отбросив через окна на древние камни, стены и пол бледные полосы, он поднялся. Он подошел к передним рядам кресел и стал медленно снимать с себя пиджак, а затем галстук и рубашку. Он аккуратно сложил их, содрогаясь от холодного воздуха, беспокоившего его голые плечи. На мгновение он засомневался, но затем продолжил дальше: ботинки, носки, брюки — все тщательно складывая в кучу. Он на секунду подумал, не снять ли ему длинные шерстяные кальсоны, но голое мужское тело, как и женское, было осквернением перед Господом.
Затем он взял в руки кожаный ремень.
От боли, вызванной нанесенным собственному телу ударом, у него перехватило дыхание. Он заколебался, но всего на мгновение. Он вновь и вновь возносил вверх руку и чувствовал, как ремень нещадно полосовал ребра. Через некоторое время он потерял счет ударам, торжествуя в мучении, чувствуя, как боль очищает его, смывает все следы его собственного тяжкого греха.
Постепенно удары становились слабее. Он упал на колени на каменный пол, и ремень выпал у него из рук. Он услышал звук рыданий и понял, что он исходит из его горла. В отчаянии он стал опускаться все ниже, пока не распластался на полу, закрыв голову руками.
Когда Адам проснулся, он лежал на собственной кровати вниз лицом. Он попытался двинуться и закричал от боли, стиснув простыню, лежавшую под его лицом.
— Мама!
Он забыл. Раньше, когда отец бил его, она пробиралась к нему затем по лестнице и прикладывала йод к его ранам, давая ему для утешения конфетку. Но ее здесь не было, а на этот раз боль была сильнее обычного. Он еще раз попытался двинуться, но не смог и молча зарыдал в подушку.
В доме стояла полная тишина. Он долго лежал, и кровь застыла и высохла, а одежда прилипла к спине. Немного погодя он задремал. В какой-то момент он проснулся от страха, когда где-то внизу хлопнула дверь. Он затаил дыхание, испугавшись, что появится отец, но, когда тот не появился, он вновь расслабился, и его опять одолел сон.
Необходимость выйти по малой нужде заставила его покинуть кровать. Неуклюже передвигаясь и кусая губы, чтобы громко не расплакаться, он прошел в туалет и, запершись, снял трусы. Ему было трудно повернуться, чтобы посмотреть на ягодицы, но он мог видеть кровоподтеки на ногах и кровь на одежде. Это испугало его. Он не знал, что делать.
Вновь добравшись до спальни, он опять залез в кровать. Когда проснулся, было почти темно. Сделав над собой усилие, он дошел до верхнего отрезка лестницы и взглянул вниз. Лампа не была зажжена. На цыпочках кое-как спустился вниз. Дверь отцовского кабинета была открыта. Там никого не было, и он несколько секунд стоял и смотрел внутрь.
Адам снял старый плащ с одного из многочисленных крючков в обитой кафелем передней и обмотал его вокруг плеч, опасаясь, что встретит кого-нибудь и кто-то сможет увидеть, как поступил с ним отец, и узнать, что он плохо себя вел.
Он никак не мог осмелиться снова постучаться в дверь Джинни, но не мог и сообразить, как поступить иначе. Когда он, спотыкаясь, поднялся к двери, у него кружилась голова. Ноги казались ему чужими, вышедшими из-под контроля. Он протянул руку к дверному молотку, но рука проскочила мимо, и он упал вперед, уцепившись пальцами за доски.
Однако собака услышала его.
— Этого человека следует посадить за решетку! — Кен Бэррон лил воду из стоявших на плите кастрюлей в сидячую ванну у огня. — На него необходимо донести.
Джинни покачала головой. Ее губы были плотно сжаты.
— Нет, Кен. Ничего не предпринимай. Я сама с этим разберусь. — Она с трудом сдерживала слезы, видя, в каком состоянии находится мальчик.
Ванная была единственным выходом. Он не мог в ней сидеть, но Джинни поставила его на колени прямо в одежде и стала лить воду из кувшина на его тонкие плечи, постепенно освободив рубашку, а затем и трусы, прилипшие к телу от запекшейся крови.
Когда, наконец, раны были промыты и Джинни приложила к ним гермолен, она надела на мальчика чистые трусы мужа, проклиная грубую льняную ткань, когда заметила, что он сморщился от боли, затем накормила его бульоном и уложила в складную кровать в углу комнаты.
Завтра утром она скажет пастору все, что считает нужным. На сей раз он не отделается так легко за то, что совершил.
— Не будь дурой, Джинни. — Кен не слишком решительно отговаривал жену на следующее утро от похода в дом пастора. Он очень уважал Джинни за все возраставший ее гнев по поводу случившегося.
Голубые глаза жены сверкали.
— Только попробуй остановить меня! — Она опустила руки на бедра и посмотрела ему прямо в лицо, когда он поспешно отошел и встал в дверях, наблюдая, как его жена двинулась по улице, крепко держа Адама за руку.
Парадная дверь дома пастора была открыта. Она втянула за собой в дом Адама и стояла в холле, оглядываясь вокруг. Она чувствовала запах несчастья в доме, отсутствие свежего воздуха и цветов и содрогалась, думая о красивой молодой англичанке, сердце которой так или иначе удалось завоевать учившемуся на пастора Томасу Грэгу, который и привез ее сюда пятнадцать лет тому назад. Сьюзен была полна любви к жизни, у нее были светлые волосы и красивая одежда, и в комнатах двухсотлетнего дома с высокими потолками некоторое время звучали ее пение, звуки фортепьяно, на котором она замечательно играла, ее смех. Но постепенно мало-помалу он сломал ее. Он запретил ей петь, хмурился, когда она смеялась. Однажды, когда она поехала на автобусе в Перт, он нанял кого-то, вынес пианино в сад и сжег его как осквернение в глазах Всевышнего, ибо разве не всякая музыка была фривольной и шокирующей, если не исполнялась в кирхе? В тот вечер Сьюзен рыдала в кухне, как ребенок, а Джинни, которая в то время тоже была молодой, положила руку на ее светлые волосы, теперь уже стянутые в безвкусный узел, и тщетно старалась успокоить ее.