Валентин Маслюков - Тайна переписки
— Войдите! — повысив голос — голос не стал от этого крикливым, а наполнился полнозвучием, — сказал тот человек. Женщина. Доверчивость этого человека, женщины, так не вязалась с намерениями самого Саши, что он, прежде чем последовать приглашению, глянул лишний раз на табличку с номером 802.
Дверь оказалась не заперта. Следовало призадуматься над значением того обстоятельства, что все двери этой ночью по какому-то мистическому закону были для Саши открыты. Задуматься он не успел — вошел.
Перед ним стояла прелестная девушка.
И она была босиком. Светлые штанины едва достигали щиколотки.
Была она босиком, но одета, словно и не ложилась; везде в номере горел свет. Руки она опустила и чуть расставила, как это делают хозяйки, когда их оторвут от мокрой и грязной работы. В раскрытом туалете журчала вода.
— Вы одна? — спросил Саша, не придумав ничего лучшего.
Хорошенькое начало в половине пятого ночи! Но девушка мелкой, частной неловкости не заметила.
— Да, — сказала она.
— А где Трескин?
— Юра вышел. Он как раз спустился в контору.
Подразумевалось, выходит, что Саша из конторы поднялся.
— Вы Люда Арабей?
— Да, — ответила она без запинки. Словно имелась тут естественная взаимозависимость между тем, что Трескин в конторе, а она — Люда Арабей. Словно это было заурядное дело, что она, Люда Арабей, стоит босиком, растопырив мокрые руки, перед Сашей.
И она не затруднилась бы повторить! Что ей стоило назвать имя, когда она могла рассказать о себе столько всего разного и сверх того! Она могла бы рассказать о себе столько неподдельных подробностей, что никакого воображения не хватило бы, чтобы так заполнить сюжет. Потому что это была Она. Ей не нужно было ничего придумывать.
В смятении своем Саша не сознавал, каким откровенным, даже бесстыдным взглядом уставился он на девушку, озирая ее с головы до ног и возвращаясь опять к лицу — тревожно раскрытые глаза. Трудно было разбирать впечатления, нечего и пытаться: никакое отдельное впечатление не в силах он был осознать и осмыслить. Изящная, стройная, привлекательная — понятия эти так или иначе требовали рассудочной работы мысли, на которую он не был способен. В пределах постижимого оставалось только одно — это Она. Он принял ее целиком, ничего не разбирая, потому что сразу ее узнал. Да, это была Она. Он распознал лицо ее и глаза — все то, что долго не давалось воображению, а теперь бесповоротно и навсегда с Ней слилось, окончательно в Ней определилось, придавая образу завершенность и убедительность, которых так мучительно не хватало. Соединяясь с Людой Арабей и в Люде Арабей исчезая, Она наполнялась жизнью, тогда как Люда неизбежно должна была обнаружить в себе Ее черты.
Потому что «внутреннее богатство», о котором не без нахальства сообщила Люда в своем письме (она его чувствует в себе, богатство!), заключалось прежде всего — и Саша это хорошо знал — в восприимчивости, в способности меняться и постигать. В натуре Людиной надежно и глубоко лежали основания будущего, натурой своей она охватывала все, что мог измыслить воображением Саша, тогда как Она никоим образом и ни при каких обстоятельствах не могла заменить и превзойти Люду.
Но у Люды Арабей оказались зареванные глаза, чего Саша при всем своем глубокомыслии никак не ждал — вряд ли зареванные глаза были Ее отличительным признаком.
Притом же Саша обнаружил, что Люда теряется под его взглядом. Это лишний раз удивило Сашу, потому что он испытывал смятение сам и уж никак не мнил себя способным повергнуть девушку в замешательство.
— Трескин, да, он в конторе. Вы его там найдете, — она кивнула на дверь, недвусмысленно высылая Сашу вон.
Слова эти вернули Сашу к посуде, что грудилась в раковине под струей воды из позабытого крана, слова эти обратили Сашин взор за спину Люды, в номер — письменный стол и край кровати. Наконец смутно брезжившее в нем понятие определилось, Саша вспомнил, будто и раньше это знал, почему Она здесь, в номере Трескина, в половине пятого ночи.
Простая до пошлой очевидности вещь и, однако, совершенно непостижимая. Это случилось в силу естественного порядка вещей и однако же было это противно самому естеству природы, как ощущал его Саша. Ошеломительная, чудовищная банальность очевидного.
Кажется, он онемел. Во всяком случае, не помнилось ему, что произнес хоть слово. Но и без слов ощущение его передавалось Люде, догадывалась она о постигшей весь видимый мир катастрофе. Пальцы нервно сложились, перехватила рукой руку и оглянулась с выражением беспокойства — тревожил хлещущий в туалете кран.
— Трескин в конторе, — повторила она без уверенности в голосе. — Вам Трескина?
Саша молчал.
— Там контору взломали. Ну, то есть обокрали, — вспомнила она. — Трескин вызвал милицию и сейчас там.
— Это я взломал контору, — безжизненно сообщил Саша.
— Так что вам нужно? Трескин? — спросила она невпопад.
Саша не мог сказать, что ему нужно. Он молчал с ощущением глухой безнадежности. Ничего он не мог сказать из того, что много раз проговаривал в мыслях. Все, что мог он сказать и давно приготовил, распадалось на частности, каждая из которых по отдельности была ложь и только все вместе, целое — правда. Целого он не мог выразить и не приготовил.
— Мне неприятно, как вы смотрите, — сказала она вдруг.
Саша опустил глаза.
— Извините. — Должно быть, он покраснел.
Растерянность его не укрылась от Люды, краска стыда на щеках лучше всего другого показала ей, что во взгляде юноши не было ничего наглого.
— Вы что, вор? — спросила она не без иронии.
— Хуже.
— Хуже? Хуже вора? — Мимолетная улыбка переменила лицо, что-то милое проглянуло. — Неужто фальшивомонетчик?
— Да. Почти. Вы угадали, близко. — Саша не улыбнулся, но подавленная серьезность его развеселила Люду еще больше. Она потянулась перекрыть кран, потом возвратилась к разговору, лицо ее приняло выражение насмешливое, явился вопрос того же свойства, что предыдущий. Но Саша не дал ей заговорить.
— Я не знаю, увижу ли вас еще раз, и потому хочу сказать, что люблю вас.
Она осеклась, и глаза расширились.
— Дико звучит, — продолжал он, — но поверьте, тут… ничего такого нет. Никакой двусмысленности. Я сказал то, что хотел сказать: я люблю вас. Поверьте, все это совершенно не важно, это решительно ничего не значит, просто вы можете принять мои чувства к сведению. Я хотел бы, чтобы вы знали о том, что я люблю вас… и, кажется, я не ошибаюсь. Я знаю вас целую вечность, вы стали близким мне человеком, и я хотел бы, чтобы вы были счастливы. Может быть, вы будете счастливы с Трескиным… Но если когда-нибудь станет плохо… как бы мне хотелось, чтобы вы смогли тогда переступить гордость и самолюбие и просто позвать: приходи, мне плохо… Все боятся обмана, обман холодит душу, выстуживает… И как бы я хотел, чтобы, трижды обманутая, вы сохранили себя и… и не стали бы паниковать, сохранили бы веру в чудо человеческих отношений. — Слезы навернулись на глаза, но он справился, не позволил им покатиться, и только голос ему не всегда давался. — Я люблю вас, и пусть это не покажется дерзостью… потому что… потому что… — Он глубоко, слезно вздыхал. — Потому что только в этом мое оправдание. Я люблю вас, и это дает мне возможность уважать себя. И я… я никогда не перестану любить вас такой, какой увидел сейчас. Это останется со мной. И я… Вот, сейчас вы скажете, что я сумасшедший. Не говорите этого, пожалуйста.
— Ой, — отозвалась она, — ой! — обхватила голову, тронула лоб. Скользнув вниз, ладонь прикрыла нижнюю половину лица, Люда глядела в смятении. — Ой! Наверное, это я тронулась! Ничего не понимаю, — прошептала она едва разборчиво; она зажимала рот, опасаясь лишнего слова — как своего, так и Сашиного.
Она боялась продолжения, но в продолжении нуждалась — ждала разъяснений. Естественных разъяснений. Необходимых. Хоть каких-нибудь разъяснений. А Саша сказал и молчал. Они молчали в крошечном коридорчике гостиничного номера, где всякое неосторожное, порывистое или чересчур вольное движение заставило бы их соприкоснуться.
— Как вас зовут? — сказала наконец Люда, пытаясь усвоить обыденный, положительный тон.
— Саша.
— Саша… Где-то я вас видела.
— О! — внезапно оживился Саша. — А я вас много раз видел! — Было что-то неестественное и потому отпугивающее в том, как легко прорвалась Сашина горячность. После пространной речи, высказавшись, он притих, сделался подавленный и печальный, ушел в себя — не производил он впечатления человека, растроганного или возбужденного собственным красноречием. Печальная задумчивость эта, вдруг обнаруженная, не вязалась со страстным смыслом слов, и точно так же застигло Люду затем врасплох новое и внезапное пробуждение его горячности. — Много раз видел! А один раз даже и наяву! Во дворе на улице Некрасова.