Ален Боттон - Опыты любви
2. Мне пришлось оставить технооптимизм современности, я прошел сквозь сеть, созданную для того, чтобы противостоять примитивным страхам. Я перестал читать ежедневные газеты и верить тому, что говорят по телевизору, я перестал доверять прогнозам погоды и экономическим показателям. Моя мысль прокладывала путь во мраке тысячелетий — землетрясения, потопы, опустошения, эпидемии чумы. Я приблизился к миру богов, к миру первобытных сил, управляющих нашими жизнями. Я ощущал мимолетность всего, иллюзии, на которых основывались теории, пусковые установки ракет, выборы и рестораны быстрого питания. В счастье и покое я видел вопиющий отказ от реальности. Я смотрел в глаза пассажирам, едущим на работу, и удивлялся, почему они этого не понимают. Я представлял себе космические катастрофы, разливающиеся потоки лавы, мародерство и разрушения. Я постиг боль истории, этих воспоминаний о кровопролитии, упакованных в тошнотворную ностальгию. Я ощущал высокомерие ученых и политиков, авторов выпусков новостей и служащих на бензоколонке, ограниченность бухгалтеров и садовников. Я причислил себя к великим изгоям, я сделался последователем Диониса и Калибана, всех тех, кого поносили за то, что они видели на лице гнойные бородавки истины. Короче говоря, я очень скоро потерял рассудок.
3. Но был ли у меня выбор? Отъезд Хлои пошатнул веру в то, что я был хозяином в своем собственном доме, он напомнил мне о слабости нейронов, бессилии здравого рассудка и его неадекватности. На меня перестала действовать сила тяжести, следствием полного отчаяния явился распад и странная ясность мыслей. Я чувствовал себя неспособным продолжать собственное повествование, но готов был поклясться, что некий дух делал это за меня, ребячливый, нетерпеливый бесенок, которому нравилось возвышать своих героев, а потом бросать их с высот вниз на скалы. Я чувствовал себя игрушкой, подвешенной на резинке, то взлетающей к небесам, то опускающейся в самые недра души. Я был персонажем блестяще написанной истории, великий замысел которой мне было не под силу изменить. Слепо следуя тексту, я был актером, а не драматургом, — тексту, написанному чужой рукой, добавившей окончание, которое подталкивало меня к неизвестному, но мучительному концу. Я признавался себе и раскаивался в необоснованности своего прежнего самонадеянного оптимизма, уверенности, что ответ можно найти путем размышлений. Я вдруг осознал, что движение машины вышло из-под контроля: я мог жать на тормоза или переключать скорости, но она неслась вперед, независимо от того, что я делал, подчиняясь собственным законам. Мое временное ощущение, что педали делают свое дело, оказалось обманом, моя прежняя уверенность явилась следствием лишь случайного совпадения между регуляторами движения и движением, рассудочными теориями и судьбой.
4. Если мой собственный ум был лишь слабым имитатором, а не автором происходящего, тогда настоящий разум должен был находиться где-то еще, за сценой — по ту сторону декораций или за кулисами. И я снова обращался к судьбе, и снова чувствовал божественную природу зарождения любви. И приход ее, и уход (такой прекрасный первый и такой ужасный второй), оба ясно говорили о том, что я не более чем игрушка для забав Купидона и Афродиты. Понеся невыносимо тяжелое наказание, я терялся в поисках своей вины. Я неосознанно совершил преступление, поправ ногами опасности, о которых даже не подозревал, убивая, и не зная того, — преступление, не приносящее облегчения, поскольку оно было совершено без всякого сознательного мотива. Я хотел, чтобы любовь жила, но я тем не менее убил ее. Я страдал от преступления и не знал, что совершил его, — теперь я пытался понять, в чем состоит мой проступок, и поскольку не понимал, что сделал, то сознавался во всем. Я усилием воли отвлекался от этого и хватался за оружие, меня неотступно преследовали мысли о всевозможных дерзких поступках, проявлениях заурядной жестокости и безрассудности — ничего из этого не упустили боги, избравшие теперь меня мишенью своего ужасного гнева. Я не мог смотреть на отражение собственного лица в зеркале, я вырывал свои глаза, я призывал птиц клевать мою печень и тащил груз грехов вверх на гору.
5. Древние мифы были, конечно, мертвы, они были слишком громоздки для века микрокалькуляторов; гора Олимп сегодня — горнолыжный курорт, «Дельфийский оракул» — бар неподалеку от Квинсвэй, но боги все еще находились здесь, они приняли новое обличье, надели костюмы и вошли в современную эпоху. Теперь они стали меньше, они заняли место не в просветах между облаками, а в нашей душе. Я переживал трагедию, разыгрывавшуюся на подмостках моей души, — отдельный человек как избранная сцена для битв богов. И в центре — Зевс-Фрейд, руководящий постановкой, назначающий мотивы, громы, молнии, проклятия. Я изнемогал в борьбе, проклятый судьбой, — не внешней, а психосудьбой: судьбой, действующей изнутри.
6. В эру науки психоанализ дал моим бесам имена. Будучи сам наукой, он сохранил динамику (если не дух) суеверия, уверенность в том, что в жизни большая часть событий разворачивается вне зависимости от контролирующей функции разума. В рассказах о маниях и бессознательных мотивациях, вынужденных поступках и проявлениях я узнавал мир Зевса и его коллег; Средиземноморье, перенесенное в Вену конца девятнадцатого столетия, — лишенный сакральности, оздоровленный вариант все той же самой картины. Завершая революцию Галилея и Дарвина, Фрейд вернул человека к исходному смирению наших греческих предшественников — на роль игрушки внешних сил, не действующих по своей воле и разумению. Мир Фрейда был создан из монет, одна из двух сторон которых всегда остается для нас недоступной, — мир, где за ненавистью может скрываться великая любовь, а за великой любовью — ненависть; где мужчина может пытаться завоевать женщину, но подсознательно делать все, чтобы подтолкнуть ее в объятия другого. Изнутри научной сферы, которая так долго служила главным оплотом свободы воли, Фрейд явил возвращение к своего рода душевному детерминизму. Это был иронический поворот в истории мысли, последователи Фрейда изнутри самой науки поставили под вопрос преобладание думающего «я». «Я думаю, следовательно, я существую» преобразовалось в Лаканово[61] «Я не существую там, где я мыслю, и я мыслю там, где я не существую».
7. Нет такой трансцендентной точки, с которой мы могли бы рассматривать прошлое. Оно всегда воссоздается в настоящем и все время изменяется в соответствии с его движением. Мы также не обращаемся к прошлому ради него самого, мы делаем это для того, чтобы помочь себе в истолковании настоящего. Роль, которую любовь к Хлое сыграла в моей жизни, стала выглядеть совершенно иначе теперь, когда все так несчастливо завершилось. Пока отношения продолжались, в лучшие минуты я вставлял любовь в рассказ о вечно самосовершенствующейся любви, — доказательство того, что я в конечном счете учился искусству жить и быть счастливым. Я вспомнил свою тетю, какое-то время увлекавшуюся мистикой, которая однажды предсказала мне, что я найду покой в любви, и почти наверняка это будет девушка, которая будет заниматься рисунком или писать картины. В один из дней, глядя, как Хлоя рисует набросок, я вспомнил эту свою тетю и пришел в восторг, видя, что даже в этой детали Хлоя полностью соответствовала тетиному предсказанию. Идя с ней за руку по улице, я иногда ощущал, что боги благословили меня, что мне было даровано счастье, и свидетельство тому — светящийся нимб над моей головой.
8. Стоит нам заняться поиском предзнаменований, не важно, хороших или дурных, как они легко обнаруживаются. Хлоя ушла, и возобладала совсем другая любовная история, роман, который был обречен на неудачу, который состоялся именно потому, что он должен был закончиться ничем, неуспех которого классически повторял образец уже несколько раз воспроизводившегося в нашей семье невроза. Я вспомнил, что, когда разошлись мои собственные родители, мать предупреждала меня об опасности попасть в такую же ловушку, поскольку это произошло до нее с ее матерью, и еще раньше — с матерью ее матери. Разве это не наследственная болезнь, не проклятие, наложенное на семью нашим генетическим и психологическим складом? Одна женщина, с которой я встречался за пару лет до Хлои, как-то сказала мне во время жестокого спора, что я никогда не буду счастлив в любви, потому что «слишком много думаю». Это была правда, я действительно слишком много думал (эти мысли были достаточным тому подтверждением); оказалось, что разум в одно и то же время — бесценный помощник и орудие пытки. Возможно, думанием я невольно и оттолкнул Хлою, поскольку дух строгого анализа так не соответствовал ее собственному. Мне вспомнилось, что однажды, когда я ждал приема у зубного врача, мне попался на глаза гороскоп, где я прочел предупреждение, что чем сильнее я буду стараться преуспеть в любви, тем меньшего мне удастся достичь. То, что Хлоя отвергла меня, представилось мне частью устойчивой схемы, согласно которой все мои усилия во взаимоотношениях с женщиной ведут лишь к тому, что все разваливается под влиянием некоего, до сей поры неизвестного механизма психологического фатума. Я не мог ничего сделать правильно, я прогневал богов, на мне было проклятие Афродиты.