Алан Паулс - Прошлое
Вера пришла уже под вечер, и, подстегиваемый действием кокаина, который представляет своему рабу окружающий мир в виде лоскутного одеяла территорий, уже завоеванных и еще ожидающих завоевания, и раб обманчиво ощущает себя всевластным монархом, Римини предложил ей подумать над этим вопросом вместе. «Заколдованные фотографии?» Вера улыбнулась и, хитро прищурившись, укоризненно потыкала в него пальцем: вот, оказывается, про какую чушь он думает, запираясь на целый день в квартире и утверждая, что при этом, видите ли, много работает. Римини чуть покачнулся — как будто балансируя на краю бездонной пропасти. «Срочно в кино, смотреть фантастику!» — воскликнула она и резким толчком заставила Римини плюхнуться в кресло, а затем и обездвижила, опершись ему коленом на грудь. В тот момент она показалась Римини настоящей амазонкой: руки тонкие, но сильные, ногти обгрызены; вообще она болезненно краснеет, частенько гневается, но в эти минуты невероятно красива. Римини вдруг осознал, как он счастлив и насколько ему в жизни повезло. Еще пять минут назад, когда Веры не было рядом, мир казался ему враждебным, он обрушивал на Римини упреки, опутывал ненужными интригами и невнятными двойными смыслами. Теперь же, делая вид, что сопротивляется, и мотая головой из стороны в сторону, — ни дать ни взять служанка, которую собирается изнасиловать сеньор, — он, плененный и порабощенный этим телом, которое абсолютно не боялось его, почувствовал себя, как осужденный, которому дали спасительную отсрочку исполнения приговора. «Я сейчас описаюсь», — сообщила Вера и, оставив поверженного противника полусидеть-полулежать в кресле, скрылась в направлении ванной. Для Римини наступало самое трудное время суток: несмотря на сформировавшуюся зависимость от кокаина, он твердо следовал раз и навсегда заведенному правилу — больше нормы в день не употреблять; при этом последние дорожки были уже совсем коротенькими, и теперь их воздействие стремительно ослабевало; тело уже почти освободилось от кокаинового плена, но восприятие реальности по-прежнему было обострено, а настроение менялось ежеминутно. Так, например, временное исчезновение Веры показалось ему чем-то сверхъестественным, сродни фокусу: исчезла она мгновенно, как сверкнувшая поперек небосклона-молния, а не было ее очень долго — так долго проплывают по этому же самому небу грозовые тучи; впрочем, долго — не то слово: Веры не было вечность. Не видя перед собой ее желтого платья, к которому он уже привык, Римини начал волноваться — к его мозгу постепенно возвращалась способность оценивать действительность; посидев еще немного, он встал и с некоторым беспокойством пошел к ванной, пытаясь представить себе, что могло так задержать Веру. Примерно за метр до двери ванной комнаты, уже миновав письменный стол, он чуть было не поскользнулся босой ступней на чем-то… нет, не на чем-то, а на вырванном с мясом куске собственного лица, каким оно было в семь лет, — лицо его нынешнего потеряло всякое выражение. Римини нагнулся и подобрал с пола другой кусок себя — фрагмент не то локтя, не то коленки; затем настал черед оборванных прутьев решетки, рваного куска неба, мочки уха, торчащей из-под вырванных с корнем прядей светлых волос, и нескольких обрывков знакомой ему фразы («очу погово/еще жи, если еще/жды посту»). Он чуть не заплакал от боли. К реальности его вернул едва слышимый звук лифта, поднимавшегося к их этажу. В ванной Веры не было — Римини застал ее на лестничной площадке, она рыдала, прижав лицо к металлической сетке ограждения лифта. «Ну зачем?» — произнес Римини и машинально потянулся к руке Веры. Вера так же инстинктивно отдернула руку. Римини вновь попытался прикоснуться к ней, словно желая убедиться в том, что это она, что она никуда не делась. «Руки убери, — огрызнулась она. — Мерзавец, сукин сын». — «Это же я, — говорил Римини, — я, когда мне было семь лет. Отец снимал меня в зоопарке, поляроидом». Вера обернулась и посмотрела на него с ужасом — как будто перед ней было чудовище. «Я даже представить себе не могла, что ты такой циник», — сказала она. «В зоопарк мы ходили каждую субботу. Я брал с собой блокнот и…» Вера набросилась на него, как машина, у которой включили одновременно все функции, — она била его по лицу, царапала, дергала за волосы и толкала. В этот момент открылась дверь соседней квартиры — на пороге появились два щенка хаски; они немедленно облаяли скандалящую парочку и вытащили за собой на площадку мужчину в тренировочном костюме, который собрался на пробежку; сосед, увидев Римини в халате, стыдливо отвел взгляд. Римини ничего этого не замечал — прямо перед собой он видел лишь лицо Веры, огромное, искаженное яростью, чудовищное, омерзительное. И тогда он ее ударил: одна пощечина, не сильная, но ощутимая. Веру словно парализовало. Даже хаски и те притихли. Лифт остановился, отбросив на лестничную площадку квадрат света, который пробивался через окошко в дверях. «…И коробку с цветными карандашами, целых тридцать шесть штук, мне их бабушка подарила… — Римини, продолжая говорить, отвесил Вере вторую пощечину. Та отступила на шаг и прижалась к двери лифта, отпугнув одного из щенков, который только решился было обнюхать ее туфли. — Мы покупали сухое печенье, знаешь, галеты в форме разных зверушек, я брал такого зверя, клал его на лист бумаги и обводил черным карандашом, чтобы получился готовый контур…» Третья пощечина не достигла цели: Вера успела развернуться и резким рывком открыть дверь лифта — ладонь Римини, скользнув по Вериной сумочке, которой та пыталась защититься, угодила в одно из отверстий решетки. Римини взвыл так, словно ему не вывихнуло ладонь, а как минимум отсекло руку гильотиной. Вера заскочила в лифт, за нею последовали щенки, к которым вернулась радость жизни, и, разумеется, мужчина в тренировочном костюме; поравнявшись с Римини, он смерил его презрительным взглядом. Дальнейшие действия соседа и Веры были синхронными и идеально слаженными: они одновременно закрыли каждый свою половинку внутренней двери, не забыв захлопнуть наружную решетку лифта; в то же мгновение кем-то из них была нажата кнопка первого этажа, и Римини остался на площадке один; рука горела и распухала на глазах.
Три или четыре дня спустя Римини стоял буквально в метре от места, где происходили эти бурные события, и придерживал перебинтованной рукой планшет с почтовым формуляром, а другой — левой — изображал пародию на подпись в ячейке напротив своей фамилии; в обмен на это свидетельство его инвалидности астматически кашляющий почтальон выдал ему небольшой, но достаточно пухлый конверт. На этот раз внутри была фотография с зубчатыми краями, как у почтовой марки; на ней Римини был изображен медленно — очень, очень медленно — пересекающим озеро Роседаль: он сидел, склонив голову на плечо отцу, который, по всей видимости, один и крутил педали водного велосипеда. К фотографии не прилагалось никаких записок. Не было текстового сопровождения и у следующего снимка, который вручил Римини другой почтальон и на котором он узнал себя уже не без труда. На этой фотографии ему было шесть лет, и на голове у него было нечто хаотическое — это подобие прически он соорудил себе сам с помощью ножниц, сворованных у соседа-портного во время обеденного перерыва; каким чудом он не отрезал себе ухо, оставалось только догадываться. На этой групповой фотографии Римини стоял чуть в стороне от остальных детей, руки в карманы, сам по себе — гордость, независимость и в то же время обида во взгляде; обижаться, между тем, было не на что; похоже, что он понимал это уже тогда, его даже толком не наказали за такую самодеятельность, разве что заставили убрать разбросанные по полу неровные пряди обрезанных волос; по всей видимости, из этой истории он вынес урок о том, сколь серьезными могут быть последствия — хотя бы и внешние, — казалось бы, не слишком значимого поступка: какая-то дюжина суетливых, на скорую руку взмахов ножницами — и тебя уже не узнать.
Становилось очевидным, что София если не исцелилась окончательно, то, по крайней мере, вполне здраво сменила стратегию действий: от изнурительной, безрезультатной осады она перешла к практически постоянному великодушному присутствию — и одновременно шаг за шагом решался вопрос раздела фотографий. Римини, со своей стороны, постепенно обретал свое наследие — как в виде воспоминаний о детстве, так и в форме полагавшейся ему части архива. Он не сдался, но и не испытывал особых иллюзий. Вне всяких сомнений, он оценил проявленную Верой отходчивость и терпимость — она довольно легко простила ему ту не слишком красивую выходку; тем не менее он прекрасно понимал, что никогда не сможет поделиться с нею даже малейшей крупицей того, что составляло его прошлое; когда Вера произносила это слово, ее губы всегда дрожали от ярости — ибо оно для нее обозначало не просто прожитую Римини жизнь, но его жизнь без нее — а не только Римини-взрослый, чувственный и сексуально активный, но и все остальные Римини: новорожденный, грудничок, беззубый пупсик, малыш, боящийся темноты, неутомимый художник-анималист, фанат «Храбрецов в летающих машинах», «Чити-чити-бэнг-бэнга» и «Меченого доллара» — все эти его ипостаси каким-то непостижимым образом могли без нее обходиться. В общем, получив еще две фотографии, Римини не задумываясь — словно бы скандал у лифта разделил его жизнь на две параллельные, не взаимодействующие друг с другом, — купил специально по этому случаю подходящих размеров коробку и без особых эмоций, не столько даже пряча ее, сколько выбрав подходящее для нее место, поставил эту ячейку памяти на самую верхнюю полку платяного шкафа в спальне. Захлопывая с размаху дверцу, Римини с искренним интересом спрашивал себя: какую она пришлет в следующий раз? Сколько мне будет лет? Во что я буду играть?