Алексей Тарновицкий - Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны)
Никто точно не знает, почему роды сопряжены с такой болью; облегчить ее способны лишь постепенно накапливающиеся, а потому относительно терпимые тяготы вынашивания — возможно, именно по этой причине они и дарованы женщине. К девятому месяцу беременность опостылела Аньке настолько, что она готова была лезть хоть на дыбу, лишь бы снова почувствовать себя не ходячим неповоротливым инкубатором, а нормальным человеком в нормальном человеческом теле. В девятнадцать лет девушкам назначено порхать в тени цветущих садов, а не перетаскивать с кровати в туалет и обратно на кровать чудовищное брюхо, которому подивился бы сам Гаргантюа. Поэтому она испытала определенное облегчение, когда ежедневная мольба «Скорей бы!» увенчалась наконец прибытием в приемный покой прославленной клиники Института акушерства и гинекологии.
В прославленной клинике у Аньки первым делом забрали всю одежду, включая нижнее белье, и выдали взамен застиранную до серости ночную сорочку и такой же халат — и то, и другое в дырах. Расположение некоторых прорех в сорочке и халате совпало на самом деликатном месте, что вызывало естественный вопрос: как же во всем этом ходить? Не прикрываться же руками? После некоторых колебаний Анька робко поинтересовалась, нельзя ли надеть, по крайней мере, трусы.
— Дома оденешь, — сурово ответила пожилая санитарка. — А капризничать с мужем будешь. Тут капризных быстро обламывают.
Боль и в самом деле сразу заставила забыть о таких мелочах, как дыры в халате. Боль не давала передохнуть, колола, хлестала, давила, гнала с места на место. Казалось, что если лечь на бок, то будет легче… — но нет, получалось еще хуже. Тогда на спину или на другой бок… — нет, то же самое. А если подогнуть ноги?.. — господи, как больно! Тогда сесть… — если сесть, то наверно полегчает?.. — нет, не легчало. Остается только встать, и не просто встать, а ходить, слоняться неповоротливым серым слоном по жарко натопленной комнате… — когда же отпустит, когда?
Боль отдавала в лоб, и потому лоб пылал еще жарче больничных батарей… — прислонить его к стене, к металлической спинке кровати, прислонить к чему-нибудь, прислонить, прислонить… — ну почему же ничего не помогает, и когда это кончится, когда?
По комнате слонялись и прислоняли лбы еще с десяток таких же серых растрепанных слонов с воспаленными от боли глазами, с неопрятными дырами и прорехами, которые, как видно, совсем не случайно оказывались почти у всех женщин именно там, на самых деликатных местах. Несколько раз в палату, благоухая духами, забегала врачиха в золотом перманенте, золотых серьгах и хрустящем белом халатике кокетливого покроя. Слоны ковыляли к ней, как к последней надежде: ведь когда-то и они были такими же красивыми, легкими, изящными… — короче, когда-то и они были женщинами. Были, перед тем как превратиться в изнывающих от боли слонов. Были, да сплыли, сплавились по реке нестерпимой, захлестывающей, подхлестывающей, хлещущей боли.
Врачиха ловко увертывалась от неуклюжих чудовищ, диковинной бабочкой порхала от кровати к кровати, смеялась, шутила:
— Нет-нет, мамаша, зачем же лбом-то, ха-ха-ха, да еще и прямо к халату… Мне в нем, ха-ха-ха, еще смену стоять. Терпите, мамаша, терпите. И вы, мамаша, тоже. Все будет хорошо, мамаша, ха-ха-ха, все будет хорошо…
Почти все тут, как и целеустремленный Анькин муж Слава, заплатили ей по четвертному за возможность попадания в этот серый, блещущий болью слоновник, заплатили прямо в пухлые эти ручки или через посредников, чтобы присмотрела в случае чего, чтобы не оставила подыхать посреди этой бескрайней саванны боли, боли, боли. Заплатили, и вот теперь она проявляла оплаченное внимание, отрабатывала, улыбалась, блестела золотом зубов, хрустела крахмалом белоснежного халата, порхала в сером болоте потных сорочек с дырами на деликатных местах. Белоснежный — от слова снег: удивительно ли, что мычащие от боли слоны так и тянулись к ее плечу своими пылающими, влажными от испарины лбами?
Из всех женщин в палате не вставала только одна — так и лежала, вцепившись обеими руками в прутья кровати. В минуты особенной боли костяшки ее пальцев становились совсем белыми, а сквозь стиснутые зубы просачивалось наружу тихое шипение, как из газового баллона. В перерыве между схватками Анька присела на краешек ее кровати.
— Почему ты все время лежишь?
Женщина вымученно улыбнулась:
— Так это без разницы. Ходи — не ходи, не помогает. Тебя как зовут?
— Аня…
— Меня Катя. У тебя первый, да? Тут, Анечка, такое дело: лучше всего лечь и терпеть, силы экономить. Мало ли на что понадобятся…
— А у тебя что, второй? — спросила Анька.
В тот момент ей казалось абсолютно невероятным, что кто-то, однажды пройдя через эту пытку, может по доброй воле согласиться на нее еще раз.
— Четвертый.
— Четвертый?!
— Ну да, — улыбнулась Катя. — Муж у меня большую грудь любит… Ох… начинается… ох…
И снова белеют на прутьях кровати костяшки судорожно сжатых пальцев, снова зажмурены слезящиеся глаза, снова шипит боль, газом, а не криком, просачиваясь сквозь крепко стиснутые зубы…
Павлик, свет очей, тоже оказался молчуном и не закричал в положенное время, что вызвало панику у принимавших роды акушеров. Схватив ребенка, они тут же потащили его оживлять, а ничего не понявшая Анька осталась в одиночестве, мучимая уже не столько болью, сколько вопросом «Кто?». Вертя во все стороны головой, она безуспешно пыталась разглядеть что-либо и только повторяла, как заведенная:
— Кто? Девочка? Мальчик? Девочка? Мальчик?..
Откуда-то сзади подошла санитарка, та самая, которая забрала одежду и пообещала обломать, шмякнула Аньке на живот плоский тяжелый мешок:
— Теперь дави. Сама дави, чтобы послед вышел. А то тоже умрешь.
— Тоже? — вмиг потеряв голос, повторила Анька. — «Тоже» — как кто? Эй! Где вы все?! «Тоже» — как кто?!
Лишь через пять-шесть страшных, показавшихся вечностью, минут неторопливо подошла акушерка, улыбнулась:
— Не волнуйтесь, мамаша. Мальчик здоровенький, всё в порядке. Отдыхайте, мамаша, отдыхайте…
И наступил рай.
Рай помещался в другой палате, куда после родов привозили бывших слонов, превратившихся теперь в безгрешных праведниц, ангельских мадонн, готовых воспарить до небес от внезапного чувства свободы, пьянящей и радостной. Надо же, кончилось! Господи, счастье-то какое! Кончилось! Теперь уже ничего не страшно — после такого-то…
И тут уже плевать она хотела и на серые дырявые сорочки, и на такие же халаты, и на кровавые тряпки, с которыми требовалось специальное умение перемещаться вперевалочку, по-утиному. Катя лежала здесь же, по соседству. С другой стороны от Анькиной кровати положили Свету, девочку еще моложе нее, тоже с первым ребенком, и тоже с мальчиком. То ли по молодости лет, то ли по характеру, Света пребывала в особенной эйфории. А может быть, это впечатление возникало благодаря ее манере говорить, сцепив на груди руки и поминутно возводя глаза к потолку.
— Девочки, — говорила она, — меня так пугали, так пугали, а получилось совсем не страшно. Почти и не болело вовсе. Мальчик прямо сам выскочил. Так легко-легко. А уж сейчас-то как легко, никогда так не было… Я так счастлива, так счастлива…
— А у тебя муж космонавт, что ли? — спрашивала лежащая наискосок грубоватая Валя, штукатур-лимитчица из деревенских.
— Нет, — озадаченно отвечала Света. — Почему вы так решили?
— Да ты все время вверх смотришь, — под общий хохот отзывалась Валя. — Ты ему мигни, чтоб на минутку спустился, нового сделать. А потом пусть опять улетает. Мужики, они только на это и годятся.
— Вы вот смеетесь, — счастливо улыбалась Света, — а я так еще хоть десять детей нарожаю. А муж мой на заводе работает, начальником цеха. Катя, вы не могли бы взглянуть — как там, никто не подошел?
— Да я всего пять минут назад смотрела… — ворчала Катя, но все же приподнималась выглянуть в окно.
Там, на улице, в мокрой апрельской мороси топтались похмельные мужья, забежавшие сюда на десять минут в промежуток между пьянкой с друзьями и попойкой с сослуживцами. Они смешно подпрыгивали и размахивали руками, что-то кричали, напрягаясь и широко разевая рты, хотя их все равно не было слышно из-за двойных заклеенных на зиму рам. А женщины смотрели на них сверху, из окон своего женского рая и улыбались, снисходительно и нежно, как улыбаются матери, глядя на немного докучных, но забавных несмышленышей. Смотрели так, как только и может смотреть человек, вооруженный высоким, болью и кровью доставшимся знанием, на другого, кому не дано постичь этого знания ни в прошлом, ни в будущем. Даже Света позволяла себе по такому случаю опустить долу глаза, по умолчанию устремленные исключительно в потолочные выси.
— Вон он, мой! — кричала Света, указывая на высокого мужчину в солидном пальто и шапке пирожком. — Мой! Не хуже космонавта! Я ему еще десять таких нарожаю! Десять!