Федерико Тоцци - Закрыв глаза
— Ты меня ждала?
Она ответила уклончиво:
— Может быть.
И тогда, хотя говорить совершенно не хотелось, у него вдруг вырвалось:
— Может, постоим на улице? Ты одна?
Гизола задумалась и потом ответила:
— Подожди меня перед монастырем.
Он даже не обрадовался — его угнетало чувство какой-то необъяснимой фальши. И остался ждать просто потому, что сам же об этом просил.
Дул ветер, но солнце — жгучее, июльское — было повсюду. В глубине улицы Бизарно, там, где она поворачивала, колыхались несколько кипарисов. Казалось, свет на ветру то и дело меняется. Оливы выстроились вдоль стены и, протягивая свои нежно-зеленые ветки, похлопывали по ней сверху. Тени тоже казались ветками — разницу между ними трудно было заметить.
Быстрым шагом подошла Гизола. Она была без шляпы, на шее на цепочке висело золотое сердечко.
Пьетро боялся, что, если он скажет, что должен вернуться в Сиену, это прозвучит смешно. Он шел, уставившись на свои руки, они долго молчали, и, в конце концов, она спросила сама:
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра.
— Значит, мы больше не увидимся!
Он, пораженный ее шутливым спокойным тоном, спросил со вздохом:
— Ты будешь всегда меня помнить?
И Гизола ответила, убежденно, почти покорно:
— Всегда.
Потом, взглянув на него и заметив его неудовольствие, сказала:
— Ты думаешь, я мало тебя люблю.
Это была чистая правда, но все-таки он ответил:
— Я тебе верю.
Гизола снова улыбнулась, низко склонив голову, и на этот раз улыбка задержалась на губах.
Дорога, по которой гулял ветер, неслышно поднимая тут и там клубы белой пыли, была настолько пустынна, будто по ней в жизни никто не ходил. Гизола казалась красивой по-новому и как будто пополневшей. «Даже такая одежда на ней хороша!» Он никак не мог оторвать глаз от сердечка: хотелось его снять, а то ей будут смотреть прямо на грудь.
Гизола заметила его взгляд и ждала, что будет. Увидев это, он спросил:
— Зачем ты его носишь?
Она покраснела и, казалось, хотела прикрыть сердечко рукой.
— Сама купила или тебе подарили?
— Подарили.
— Кто? Скажи немедленно.
Он остановился, развернулся к ней и заставил ее сделать то же самое.
— Моя сестра Лючия.
— Давно?
— Год назад, когда приезжала меня навестить.
— Она тебя любит?
— Она — да, а я ее — нет.
— Почему?
— Не знаю…
— Почему? Скажи. Если уж ты мне не скажешь!
— Не знаю. Мы не похожи по характеру.
Он подумал, что, возможно, так оно и есть, поскольку на вид они тоже были совершенно не похожи. Это его обрадовало. И все-таки по отношению к сестре он тоже чувствовал ревность. И сказал:
— Я куплю тебе другое и будешь носить мое. Точнее, твое, потому что нет больше ничего моего. Ты довольна?
Больше всего ей хотелось расхохотаться, но, конечно, момент был неподходящий. Вместо этого она, не говоря ни слова, повернула назад. И поскольку шагала она быстро-быстро, будто опаздывала, он поинтересовался:
— Тебя ждет та женщина?
— Да, мы поступили опрометчиво.
— Зачем ты так говоришь? Я ведь люблю тебя всем сердцем. Не беспокойся.
Она улыбнулась и, не отвечая, прибавила шаг.
Пьетро дождался, пока она первой выйдет на площадь. Потом с таким видом, будто поджидает кого-то, медленно двинулся в ту же сторону. Там никого не было! Только собака с выгнутым дугой костлявым хребтом — и та убежала.
Он посмотрел вдоль улицы Грассина, на блекло-зеленый, выцветший холм весь в оливковых рощах, между которыми торчали тут и там тонкие кипарисы.
Из-за угла показался трамвай, и он в него сел. Когда он поднял глаза, он был уже во Флоренции, на набережной, почти сразу за Баррьера Аретина и оттуда видны были все колокольни разом.
Порой Пьетро в растроганности думал: «Даже если бы она поступила бесчестно, чтобы не голодать, я не мог бы этим воспользоваться. Я бы оплакивал ее. Помог бы ей стать другой. Чтобы потом кто-нибудь еще смог уважать ее и на ней жениться. Но она бы мне сразу сказала. Зачем бы ей скрывать?»
Потом его бросало в другую крайность, и она виделась ему чудом чистоты. Тогда он терзался от ревности и плакал: «Она должна быть моей! Я хочу ее любить! Что в этом такого?» Разве не в этом, в конце концов, состоял его долг? Но где и как можно устроиться лучше, чем в отцовском доме? Гизола говорила:
— Он богат, все зависит от него. Но он, конечно, не захочет.
Когда Пьетро, вернувшись из Флоренции, объявил отцу, что влюблен в Гизолу и с его согласия женится на ней, Доменико даже не ответил, но словно остервенел — как лиса, когда у нее в норе поджигают солому.
Об экзаменах они оба говорить не стали. Пьетро — чтобы скрыть, как обстоят дела, а Доменико — в надежде, что сын так о них и забудет, и еле сдерживаясь, чтобы не треснуть его об стену, как подушку.
Пьетро возвращался из долгих, одиноких походов по полям, где даже у воздуха спрашивал совета. Иногда ему казалось невероятным, чтобы Гизола кого-нибудь любила — это осквернило бы ее красоту. Нет, это он ревнив без причины!
А иногда он говорил себе: «Неужели я в Сиене? Она какая-то другая. Ну конечно, небо стало голубее, раньше оно таким не было». Он заметил, что летом ближе к вечеру Пьяцца-дель-Кампо еще сияет отблесками полудня — слабым теплым светом вроде фонарного, который освещает лишь саму площадь, тогда как идущие по ней люди, овеянные невыразимой тишиной, кажутся персонажами далекого прошлого.
«Когда здесь будет Гизола, я расскажу ей, что чувствую».
Каждое утро он просыпался со вздохом. И как ясно помнились эти сны!
Но жить без Гизолы он не мог, и где-то к середине августа решил съездить за ней и отвезти в Радду, чтобы она пожила там, пока они не поженятся — год, самое большее полтора. Почему бы отцу не дать согласие? Да и спокойней ему будет, если Гизола будет в Радде.
Деньги на поездку он одолжил у Ребекки.
Но все те несколько часов, что он провел во Флоренции, его не оставляло чувство, что он по-прежнему в Сиене, в верхнем конце улицы Кампореджо, где он ходил каждый день, когда учился в технической школе. От темно-рыжей суровой громады Сан-Доменико вроде бы рукой подать до домов напротив, что беспорядочной толпой карабкаются по склонам вокруг собора, чуть не подпирая его со всех сторон, но если глянуть вниз, в провал Фонтебранды — дух захватывает.
Больница Санта-Мария с высокими, кроваво-красными стенами представала перед ним в цвете жженой земли, небесная синь казалась хмарью. Потом загорались то тут, то там первые звезды, раскиданные так далеко, что наводили тоску.
Чернели переулки, напоминая то ли расщелины, то ли гигантские трещины.
И на эти сады и огороды, замкнутые и связанные друг с другом прямоугольниками стен, разбросанные по низинам и всхолмьям, по неровным косогорам, один другого выше, обрушилось марево ночи — будто ливень.
Какой-то пьянчужка затягивал песню и тут же ее обрывал. Костачча, как парапет над пропастью, и почти отвесный Костоне с подпирающей его широкой массивной аркой, по которой проходит другая улица, взбираются наискось вверх, к домам.
Все крыши разной высоты, даже если они рядом. Сгустки домов — побольше и поменьше — вытянувшись вертикально вверх, петляют вкривь и вкось, иногда заезжают друг в друга двумя-тремя углами, стоят кружком, кучкой, впритирку, вперемешку, как попало, всегда неожиданно, вписываясь в поворот обрубленной или сплюснутой стеной, подстраиваясь под изгибы холмов, подъемы и спуски и повороты дорог, расступаясь на площадях, которые сверху кажутся дырами.
И вдруг — брешь между домами, но тут другие дома смыкаются и держатся дальше, изо всех сил, плотно трамбуя друг друга, приседая и опять поднимаясь, и разворачиваясь, чтобы в мгновение ока исчезнуть за другими, что вышли им навстречу и поднялись выше, совсем уж вразброд — но и те останавливаются почти сразу же, и дальше идут широкие, несимметричные лучи, изогнутые или ровные — туда кидаются дома, набиваются вкривь и вкось, поперек, как получится, расталкивают друг друга, будто хотят отвоевать местечко да расположиться поудобнее, каждый сам за себя.
Совсем низенькие домики, увязшие в земле, подпирают со стороны Порта Овиле, Фонтебранды, Туфи навалившиеся на них дома, не дают им разбрестись, а высокие макушки зданий словно созывают дома назад, и тем приходится слушаться, чтобы не остаться в полном одиночестве.
На пригорках — толкотня и водоворот, в низинах дома заваливаются друг на друга, будто сползая. А еще можно насчитать рядов десять крыш, не меньше — длинных-предлинных, один другого выше, и тут же рядом — другие ряды, перпендикулярные первым.
И над всей этой сумятицей взмывает безмятежно Торре-дель-Манджа.
А по окраинам мостятся среди домов оливы и кипарисы, будто забрели из нолей и не желают возвращаться.