Ален Боттон - Опыты любви
4. Считая свое лицо лишенным соразмерности, Хлоя и все остальное тело находила даже еще более непропорциональным. Я любил наблюдать, когда мы вместе принимали душ, как мыльная пена стекает по ее животу к ногам, а она, всякий раз, смотрясь в зеркало, неизменно заявляла, что что-то «перекошено» — правда, что именно «перекошено», я так до конца и не понял. Леон Баттиста Альберти[36], возможно, сумел бы понять это лучше меня, поскольку он полагал, что прекрасное тело имеет четкие, раз и навсегда определенные пропорции, которые скульпторы должны хорошо знать. Он определил эти пропорции, выделив для этого в теле шестьсот сочленений; для каждого из них Альберти разработал идеальное соотношение частей. В своей книге «О скульптуре» он определил красоту как «не зависящую от рассматриваемого объекта гармонию всех частей, которые подогнаны одна к другой настолько связно и соразмерно, что ничто не может быть ни увеличено, ни уменьшено, ни изменено иначе как к худшему». Тем не менее если говорить о Хлое, то практически любую часть ее тела можно было или увеличить, или уменьшить, или изменить, не боясь, что это действие испортит что-то, что еще не было бы окончательно загублено самой природой.
5. Однако ясно, что чего-то Платон и Леон Баттиста Альберти (как бы ни были логичны их рассуждения) в своей эстетической теории все-таки не учли, иначе почему я находил Хлою такой потрясающе красивой? Мне сложно сказать, что именно делало ее в моих глазах столь привлекательной. Нравились ли мне ее зеленые глаза, ее темные волосы, ее полные губы? Не знаю, наверное, поскольку вообще трудно словами объяснить привлекательность одного человека и непривлекательность другого. Я мог бы вспомнить о веснушках у нее на носу или упомянуть изгиб шеи, но насколько убедительно прозвучало бы это для того, кто не находил ее привлекательной? В конце концов, красота есть нечто такое, в чем вообще невозможно кого-то убедить. Она не похожа на математическую формулу, применив которую можно подвести кого-либо к безусловно правильному результату или самому прийти к нему. Спор о привлекательности мужчин и женщин сродни спорам между искусствоведами, когда они пытаются объяснить, чем одна картина лучше другой. Ван Гог или Гоген? Единственная возможность у каждого доказать свою правоту состоит в попытке еще раз передать нарисованное посредством языка («лирическая мудрость южного неба и моря у Гогена…» против «вагнеровской глубины синего цвета у Ван Гога…»), или еще один путь — разъяснение технических приемов и свойств материала («чувство экспрессии у позднего Ван Гога…», «Гогенова линеарность[37], которая роднит его с Сезанном…»). Но неужели все это действительно может помочь объяснить, почему одна картина работает, производит впечатление, от ее красоты перехватывает дыхание? И если так сложилось, что художники по традиции с презрением относятся к искусствоведам, идущим за ними по пятам, то это, возможно, происходит не от снобизма наоборот, а потому, что язык живописи (язык красоты) нельзя втиснуть в слова.
6. Все это сводится к следующему: я мог бы в конечном итоге надеяться описать не красоту, а лишь свое собственное субъективное впечатление от Хлоиной внешности. Это не была бы претензия на то, чтобы создать эстетическую теорию универсальной значимости: я лишь смог бы выделить черты, которые своевольно изобрало для себя мое желание, полностью признавая за другими людьми право не видеть в том же тех самых достоинств, какие видел я. Поступая так, я неизбежно отвергал платоновскую идею существования объективного критерия красоты, вместо того принимая сторону Канта, писавшего в «Критике разума», что суждения в области эстетики относятся к таким, «определение которых не может иметь иного основания, кроме субъективного».
7. Кантианский взгляд на эстетику предполагает, что пропорции тела в конечном итоге не так важны, как его субъективное восприятие. Как же еще можно объяснить, что одно и то же тело может расцениваться одним человеком как прекрасное, а другим — как безобразное? Феномен красоты, помещенный в глазу зрителя, можно сопоставить со знаменитым оптическим обманом Мюллера-Лайера (см. ил. 9.1), когда два одинаковых по длине отрезка кажутся разными благодаря разнонаправленным стрелкам, пририсованным к их концам. Если длину уподобить красоте, то, как я смотрел на Хлою, оказывало то же действие, что и стрелки на концах отрезков: то, что выделяло лицо Хлои среди других, делало его более красивым (длиннее), чем какое-нибудь другое, объективно могущее показаться почти таким же. Моя любовь была наподобие стрелок, которые находятся на концах отрезков — одинаковых, но производящих, пусть ложное, впечатление различия.
Ил. 9.1. Иллюзия Мюллера-Лайера
8. Знаменитое определение красоты, принадлежащее Стендалю, который утверждал, что красота — это «обещание счастья», очень далеко от строгости платоновской идеи о совершенном соотношении частей. Хлоя, возможно, не обладала классическим совершенством, но она была прекрасна, несмотря на это. Сделала она меня счастливым, потому что была красива, или она была красива, потому что сделала меня счастливым? Это был замкнутый круг: я находил Хлою прекрасной, в то время как она делала меня счастливым, и она делала меня счастливым, будучи прекрасна.
9. И все же если в моей склонности и было что-то особенное, так это то, что она основывалась не на обычных целях желания, а скорее как раз на тех чертах, которые могли быть сочтены несовершенными кем-то, кто бы смотрел на Хлою с позиций Платона. Я испытывал своеобразную гордость, выбирая объектом своего желания проблемные черты ее лица, точнее говоря, те его области, на которых у других не задерживался взгляд. Например, я не рассматривал щель между ее передними зубами (см. ил. 9.2) как досадное отклонение от идеального устройства, напротив, я видел в ней оригинальное и в высшей степени привлекательное переопределение зубного совершенства. Я не был просто равнодушен к этой щели между зубами, я воспринимал ее положительно и восхищался ею.
Ил. 9.2.
10. Я обожал таинственность, трудность своего желания, сам факт того, что никто и предположить не мог, какую важность имеют для меня Хлоины зубы. В глазах платоника она никогда не стала бы красивой, в каком-то смысле ее даже можно было бы счесть безобразной, но это значит, что в ее красоте имелось что-то, чего не хватало совершенному, с точки зрения Платона, лицу. Красоту следовало искать в области колебаний между безобразием и классическим совершенством. Лицо, заставляющее спустить на воду тысячи кораблей, не всегда соответствует строгим правилам архитектуры: оно может быть так же непостоянно, как объект, непрерывно колеблющийся между двух цветов, в результате чего возникает третий, промежуточный, цвет, существующий, пока продолжается движение. Совершенству свойственна своего рода тирания, даже ограниченность, если угодно, нечто отрицающее участие зрителя в своем создании и утверждающее себя со всем догматизмом неопровержимого суждения. Красота не может быть измерена, потому что она постоянно изменяется, существует лишь небольшое число углов зрения, под которыми ее можно видеть, а значит, не при всяком освещении и не во всякое время. Она играет с безобразием в опасную игру, она сопряжена с риском, ею не заключен безопасный союз с математическими законами пропорции, источник ее притягательности — именно те области, которые подчас могут быть чреваты безобразием. Красота, возможно, должна включать разумный риск перейти в безобразие.
11. Пруст однажды сказал, что классически прекрасных женщин следует оставить для мужчин, лишенных воображения, и возможно, что щель между Хлоиными зубами казалась мне такой притягательной именно из-за того, что возбуждала мое воображение. Воображению доставляло удовольствие играть с этим небольшим пространством, уменьшать его, снова увеличивать, побуждать язык заглянуть в него. Эта щель позволяла мне участвовать в упорядочении строения Хлоиных зубов: ее красота была достаточно подпорчена, чтобы можно было предложить некоторые усовершенствования. Поскольку ее лицо располагало достаточным материалом и для красоты, и для безобразия, моему воображению предоставлялось самому держаться едва заметной нити, ведущей к красоте. В своей двусмысленности лицо Хлои напоминало утко-кролика Витгенштейна (см. ил. 9.3), в котором оба, утка и кролик, казалось, слились в одном изображении, — почти как в Хлоиных чертах, казалось, слились два лица.
Ил. 9.3. Утко-кролик Витгенштейна
12. В примере Витгенштейна многое зависит от отношения зрителя: если воображение ожидает увидеть утку, оно найдет утку, если оно ищет кролика, появится кролик. Рисунок дает достаточный материал для обоих, так что единственное, что имеет значение, — это предрасположенность, настрой зрителя. Тем, что заставляло меня видеть прекрасный образ Хлои (а не утку), была, конечно, любовь. Я чувствовал, что эта любовь самая что ни на есть подлинная, потому что она избрала своим предметом лицо отнюдь не безукоризненное. У редактора «Vogue», наверное, возникли бы проблемы с включением фотографий Хлои в очередной выпуск журнала, но, силой иронии, это лишь усиливало мое желание, поскольку я видел в этом подтверждение той неповторимости, которую лишь я один сумел в ней разглядеть. Разве оригинально назвать прекрасным человека, сложенного в соответствии с классическими пропорциями? Безусловно, труднее, — безусловно, больше воображения, о котором говорил Пруст, требуется, чтобы поместить красоту в щель между зубами. Найдя Хлою прекрасной, я не основывался на очевидном, — я, наверное, смог увидеть в ее чертах то, что оставалось недоступно для других: я оживил ее лицо, увидев в нем отражение ее души.