Уильям Локк - Друг человечества
В доме миссис Олдрив все было почти так, как он предполагал. Зора, сидя на диване, заваленном железнодорожными путеводителями и расписаниями движения океанских пароходов, советовалась с ним относительно кругосветного путешествия; миссис Олдрив учила его готовить яичницу, требуя, чтобы он в точности передал рецепт Вигглсвику, хотя Септимус и признался ей, что единственную яичницу, изготовленную Вигглсвиком, они потом употребляли в качестве ручки от кастрюли. Только Эмми не болтала; она сидела в углу, рассеянно перелистывая книгу и, по-видимому, нисколько не интересуясь общим разговором. Когда ее спрашивали, что с ней, она ссылалась на головную боль и недомогание. Лицо у нее было совсем больное, бледное, измученное, и видеть печальным это личико было необычайно грустно.
Когда миссис Олдрив ушла к себе, а Зора отправилась в свою комнату за атласом, Септимус и Эмми на минуту остались одни.
— Я так огорчен, что у вас болит голова, — сочувственно сказал ей Септимус. — Вы бы лучше легли в постель.
— Ненавижу постель! И спать не могу, — был ответ. — Не обращайте на меня внимания. Мне очень жаль, что я сегодня такая плохая собеседница. — Она поднялась со своего места. — Вам, наверно, скучно со мной? Тогда я лучше уйду, как вы советуете, — уберусь отсюда. — И Эмми стремительно метнулась к двери. Септимус перехватил ее на полдороге.
— Скажите мне, в чем дело. Тут не одна только головная боль.
— Тут ад, и дьявол, и все аггелы[4] его. И мне хочется кого-нибудь убить.
— Убейте меня, если вам от этого станет легче.
— Вы способны позволить себя убить, — сказала она уже мягче. — Вы хороший. — Эмми порывисто засмеялась и повернулась к нему. В это время из книги, которую она держала за спиной, выпало письмо. Септимус поднял его и подал ей. На письме была итальянская марка и штемпель Неаполя.
— Да, это от него, — со злостью сказала Эмми. — Целую неделю не было писем, а теперь вот извещает, что едет для поправки здоровья в Неаполь. Отпустите меня лучше, мой добрый Септимус. Я сегодня злая, нервы расстроены.
— Поговорили бы вы с Зорой.
— Боже сохрани! Она не должна знать. Она — последний человек, с которым я стала бы советоваться. Понимаете — последний!
— Боюсь, что не понимаю, — сокрушенно вздохнул Септимус.
— Она ведь ничего не знает о Мордаунте Принсе. И не надо ей знать — ни ей, ни маме. Они редко говорят о своем происхождении, но я знаю, что обе им страшно гордятся. Мамин род ведет начало еще с допотопных времен, и ее родичи смотрят свысока на Олдривов, потому что те выросли, как грибы, уже после потопа. А настоящая фамилия Принса — Гуззль, и отец его был сапожником. Мне это все равно, потому что он джентльмен, но им не все равно.
— Но вы ведь выходите за него замуж. Надо же им будет когда-нибудь узнать. Должны же они знать.
— Успеют, когда я выйду замуж. Тогда уже бесполезно будет отговаривать.
— А вам не приходило в голову, что, может быть, лучше было бы от него отказаться? — нерешительно заметил Септимус.
— Не могу я! Не могу! — вскрикнула Эмми. И залилась слезами. Потом убежала к себе, чтобы Зора не застала ее плачущей.
В подобных случаях самый бывалый мужчина может только пожать плечами и закурить папиросу. Септимус, столь же неопытный по части женщин, как новорожденное дитя, пришел в отчаяние от слез Эмми. Очевидно, нужно что-то сделать, чтобы ее утешить. Может быть, съездить в Неаполь и с помощью подкупленных полицейских доставить Мордаунта Принса обратно в Лондон? Но тут молодой человек вспомнил, что его текущий счет иссяк, и со вздохом отказался от этой блестящей мысли. Если бы только можно было посоветоваться с Зорой! Но он был связан словом: честь не позволяла ему выдать тайну Эмми, а в таких вещах Септимус был очень щепетилен. Что же он может сделать? Как ей помочь? Огонь в камине погас, и он машинально подбросил туда щипцами угля. Вернувшаяся с атласом Зора застала его задумчиво вытирающим щипцы о собственные волосы.
— Если я поеду вокруг света, — сказала Зора некоторое время спустя, когда они отыскали, наконец, на карте Южной Америки Вальпараисо, — а много ли найдется милых и образованных людей, которые сразу вам скажут, где он находится? — если я действительно поеду вокруг света, то возьму с собой и вас, и Эмми. Ей будет полезно немного попутешествовать. В последнее время у нее совсем больной вид.
— Для нее это было бы превосходно.
— И для вас тоже, Септимус, — улыбнулась Зора, лукаво взглянув на него.
— Мне всегда хорошо там, где вы.
— Я думала об Эмми, а не о себе, — засмеялась она. — Если бы вы взяли на себя заботу о ней, это и для вас было бы превосходно.
— Она и багажа своего мне не доверит, не то что себя, — в свою очередь засмеялся Септимус, совершенно не догадываясь, к чему клонит Зора. — Вы ведь не доверили бы?
— Я — другое дело. Мне, конечно, пришлось бы опекать вас обоих; но все-таки вы могли бы делать вид, что заботитесь об Эмми.
— Я готов сделать все, чтобы доставить вам удовольствие.
— В самом деле?
Они сидели за столом, разделенные атласом. Зора протянула руку и коснулась его руки. Свет лампы падал на ее волосы, превращая их в искрящееся золото. От ее обнаженной по локоть руки веяло благоуханным теплом. Прикосновение так взволновало Септимуса, что он вспыхнул весь, до корней своих торчащих в разные стороны волос. Хотел что-то сказать, но в горле у него вдруг пересохло, и язык прилип к гортани. Ему казалось, он уже с полчаса сидит так, растерянный, не находя слов, тупо глядя на сеть голубых жилок на ее руке. Септимус жаждал сказать ей, что его безумно волнует ее прикосновение, ее мерно дышащая грудь, что его любовь к ней безмерна, — и до смерти боялся, чтобы она не разгадала его тайны и не покарала за дерзость, как поступали без лишних разговоров Юнона, Диана и прочие богини, оскорбленные любовью простых смертных. В действительности молчание длилось, наверное, всего несколько секунд, потому что тотчас же он услышал ее голос:
— В самом деле? А знаете, какое самое большое удовольствие вы могли бы мне доставить? — Стать моим братом, моим настоящим братом.
Он с изумлением поднял на нее глаза.
— Вашим братом?
Она рассмеялась, весело и нетерпеливо, слегка ударила его по руке и встала. Септимус тоже поднялся.
— Вы — удивительно непонятливы! Любой другой на вашем месте давно бы догадался. Да неужели вы не видите, милый вы мой, глупенький, — она положила ему на плечи обе руки и смотрела на него с мучительно чарующей нежностью, — неужели вы не понимаете, что вам нужна жена, чтобы избавить вас от яичниц, годных только на ручки для кастрюль, и чтобы развить у вас чувство ответственности? И разве вы не видите, что Эмми всего счастливее, когда она… — о! — да неужели вы сами не видите?..
Септимус не строил для себя карточного домика иллюзий, и потому его домик не рушился. Но все же у него было такое ощущение, словно ласковые руки Зоры стали вдруг ледяными и холодом смерти сжали его сердце. Он снял их со своих плеч и поцеловал кончики ее пальцев. Это вышло у него даже галантно. Потом он отпустил руки Зоры, подошел к камину и прислонился к каминной доске. Стоявшая там маленькая собачка из китайского фарфора с треском упала на пол и разбилась.
— Ах, простите! — растерянно воскликнул он.
— Пустяки, — сказала Зора, помогая ему подбирать осколки. — Человек, который умеет так целовать руки женщины, может перебить хоть всех уродцев в этом доме.
— Вы очень снисходительны и добры. Я давно уже это говорю.
— А по-моему, я дура.
Лицо его выразило ужас. Его богиня — дура! Она весело рассмеялась.
— У вас был такой вид, как будто вы хотели сказать: «Если бы такое слово осмелился произнести мужчина, это было бы его последнее слово». Но я и в самом деле дура. Я думала, что между вами и Эмми что-то есть и что маленькое поощрение может вам помочь. Простите меня. Видите ли, — продолжала она, и ее ясные глаза затуманились, — я неясно люблю Эмми, а вас, в известном смысле, — тоже. Надо ли еще объяснять?..
Ее покаяние казалось искренним. Зора была великолепна. Конечно, она вела себя, как принцесса, — иногда чересчур смело и нескромно, порой даже совала свой носик в чужие дела: проникнутая сознанием собственного превосходства, она не обладала интуицией и чуткостью истой женщины, но зато пошлость была ей чужда и каялась она по-королевски. Руки Септимуса слегка дрожали, когда он приставлял отбитый хвостик к туловищу фарфоровой собачки. Сладко быть любимым, хотя и горько быть любимым только «в известном смысле». Даже у такого мужчины, как Септимус Дикс, есть самолюбие. На сей раз пришлось спрятать его в карман.
— Вы сделали меня очень счастливым, — промолвил он. — Вы любите меня настолько, что даже хотели бы, чтобы я женился на вашей сестре, — этого я никогда не забуду. Но я, должно быть, вовсе не способен думать о женщинах в этом смысле, — смело солгал он, что вышло у него также великолепно. — Должно быть, и у меня вместо кровяных шариков — колесики машин, и сам я — какая-то машина, а голова моя набита диаграммами.