Станислав Пшибышевский - Заупокойная месса
Но возвращаюсь к «Матери».
Драма начинается.
После десятилетнего отсутствия Конрад возвращается домой, возвращается сильным, веселым, полным жизни, счастливым, что, наконец, он может увидеть родные уголки, но та система воспитания, которую избрала мать, не принесла ожидаемых результатов. Правда, сына воспитали в глубочайшей любви к покойному отцу, но в то же время его таинственная смерть заставляла и заставляет его задумываться. Отчего, например, его воспитывали вдали от родного дома? В нем просыпаются какие-то неясные предчувствия и подозрения, которые, впрочем, ему удается быстро подавить, но которые все растут и растут, по мере того как и в его воображении все чаще и чаще начинает вставать образ его отца. В его душе понемногу начинает появляться линия разлада, перелома. В минуту, когда он приезжает домой, он ни о чем не думает, как только о Ганке, дочери любовника своей матери, образ которой, вместо того, чтобы затеряться в его мозгу, все это время становился все ярче и прекраснее. Он любил ее в своих мечтах, тосковал по ней, — любовь, которую он так берег и лелеял, вспыхнула с новой силой в первую же минуту встречи с Ганкой в родном доме. А Ганка, жившая в этом одиночестве, в подгородной фабрике, воспитанная в мрачной, тяжелой атмосфере, которую создали постоянные мучения и терзания ее отца и матери Конрада, с восторгом бросается в эти светлые волны неизведанного счастья своей первой и чистой любви.
Она еще не знает о том, что творится в душе Конрада, но знает, что Конрад мог бы иметь в своей душе нечто большее, чем любовь к ней и к своему родному гнезду. Она играет, ни о чем не думая, играет воспоминаниями о тех годах, когда они вместе бегали за кроликами в полях, пока, наконец, ничего не предчувствуя, с таинственной миной подрастающего ребенка, который не знает ничего кроме тесного мира своих неясных детских мечтаний, неясной тоски и желаний — она не рассказывает Конраду о том, что она видела, как его отец накануне смерти сидел в парке за домом и плакал.
В эту минуту просыпается все, что до сих пор дремало в Конраде, его предчувствия и предположения становятся все сильнее и увереннее, в его душе начинается разлад, раздвоение.
Его успокаивает еще сильная и страстная любовь к Ганке, но влияние это парализуется странным и загадочным обращением матери и опекуна с Ганкой, но и это еще не мешает ему предаваться волшебным грезам о счастье с Ганкой. Он прядет золотые нити будущего из запутанного клубка своих предопределений, но душа его, совсем проснувшись от сна, раздваивается все больше.
А испуганная душа Ганки инстинктом любящего ребенка начинает понимать, что творится с Конрадом:
«У тебя две души, Конрад, одна белая и ясная, и ее я люблю, а другая темная, грустная, мрачная — ее я боюсь!»
В минуту этого перелома на сцену входит его приятель, воплощение этой второй половины души, которая теперь уже совсем отрывается от этой светлой половины.
Желая вывести на сцену символ, артист должен руководствоваться тем же способом, к которому прибегал первобытный человек, когда хотел передать то, что творилось в его душе. Но здесь возникает следующая разница: первобытный человек при помощи метафоры выражал только одно свое состояние души, а если бы он захотел выразить это состояние не в единичном, а в общем случае, если бы он захотел дать полное выражение своей души, ему пришлось бы весь мир заполнить проекциями своего мозга. Эту систему можно значительно упростить.
Я вылавливаю в душе человека все, что составляет трагедию его жизни, и создаю нового человека, создаю проекцию внутренней борьбы и разлада, — у меня получается сразу две сильно и вечно действующих друг на друга личности. Прежняя драма, желая дать полное представление о том, что происходит в душе героя, должна была располагать огромным сценическим аппаратом. Бесконечные и утомительные рассказы героя о самом себе растягивали драму неимоверно. Разлад своей души герой передавал тоже в бесконечных монологах, самый сюжет действий надо было страшно запутывать, чтобы показать, каков герой в том или другом положении, со страшным трудом должен был автор подбирать камни к воссозданию мозаики человеческой души. Здесь наоборот: то, что борется в душе человека, то, что в нем терзает и загрызает друг друга, те воздушные замки, которые строит человеческая душа, те причины, которые толкнули ее на путь преступления или добродетели, — все это я вижу на сцене — как живых людей. Вместо скучных рассказов и монологов я вижу живого человека, принимающего известное участие в действии, человека, который до некоторой степени теряет свой символический характер и становится другом или врагом, неведомой и скрытой в глубине души силой, которая открывается иногда в наших снах, видениях, предчувствиях, — или тем страшным гостем, который свил гнездо в душе человека.
Я говорил, что символы теряют до некоторой степени свой символический характер, так как они должны быть выдержаны так, чтобы, несмотря на всю их таинственность, глубокое и скрытое их значение, зритель не терял их из глаз, как реальных людей.
Такое упрощение сценических средств требует уверенной руки и сильного, ясновидящего воображения, так как символ на сцене не должен быть простым резонером, делающим свои замечания, дающим свои объяснения, — напротив, он должен быть живым человеком — с костями и кровью, который мощною рукой схватывает колесо людских предопределений.
Вторая и, может быть, еще большая опасность кроется в том, чтобы героя, из которого артист создал этот таинственный символ, не свести к разряду пассивных элементов, не сделать его простым мячиком, которым играет его второе «я».
Как это надо сделать, сказать нельзя, это дело той таинственной неведомой силы, которая умеет танцевать на краю пропасти, минуя Сциллу и Харибду.
Если драматургу ничего больше не надо, как только представить голый жизненный факт, то ему конечно символов не нужно. Если же он хочет показать более глубокое, если можно так выразиться, — метафизическое значение какой-нибудь трагедии, связь ее с таинственной трагедией всех людей, всех поколений, если он хочет показать, как в этой одной капле воплотилось все небо, то без символа он обойтись не может.
Без этого он никогда не покажет, что сумел единичный факт обнять во всей его связи с природой и жизнью, не покажет своего творческого превосходства над теми, что занимаются списыванием маленьких coins de la nature[32] со всеми пустяшными подробностями, но главное — это то, что символ должен родиться из человека, благодаря этому он получит жизненную, активную силу, — и никак не наоборот, то есть человек из символа.