Мануэль Пуиг - Любовь в Буэнос-Айресе
Ощущения Гладис по мере того, как боль понемногу стихает и ока начинает испытывать растущее наслаждение
Пахарь уже успел продвинуться вперед, и теперь свет заходящего солнца больше не бьет в глаза, позволяя разглядеть его черты. Трудно сказать, приятны они или нет, поскольку выражение безграничной нежности, озаряющей их сейчас, способно украсить любое лицо. Лемех его плуга остр, но шероховат, грубо обработан — молотом на простой наковальне. Землепашец решительно ступает, глубоко вонзая лезвие плуга в землю, которая раскрывается ему навстречу. Славный пахарь! Потом своим создает он будущее страны... Из семени, которое кинет он в только что открытую борозду, вызрев, пробьется слабый росток, который позже станет налитым колосом, чтобы насытить людей. Взрывая плугом целину, он молится в душе, чтобы сбылась желанная химера. Я, земля, смертельно раненная этим плугом, без стона истекаю кровью, чтобы прорасти ячменем, рожью, пшеницей и кукурузой. В сноси скромности и простоте ты, может статься, не сознаешь величие труда своего. Ты сеешь любовь и благо. Слава тебе, землепашец! Тяжким трудом куешь ты могущество своей земли...
Глава XIV
Джинджер Роджерс (ей нужно пораньше лечь спать, так как она работает на оружейном заводе в первую смену; но в это время ее малыш начинает плакать, она берет его на руки, прижимает к груди, подходит с ним к освещенному лампой столику, на котором стоит фотография солдата в форме времен Второй Мировой, и показывает карточку ребенку). Это вот твой отец, сынок... А это твой сын — видишь, Крис? Вам никогда не суждено свидеться. Только с моей помощью вы можете узнать друг о друге. Поэтому я сейчас и знакомлю вас. Видишь, это твой отец, сынок. У тебя те же глаза, те же вихры... Запомни его, золото мое, всегда помни его, всю жизнь. Он не оставил тебе наследства, радость моя: просто не успел. Ни миллионов долларов, ни загородных вилл, ни машин последней модели — ничего, сынок. Лишь более справедливый мир, чтобы ты мог расти спокойно. Вот твое единственное наследство. Личный дар тебе от твоего отца...
(«Нежная подруга», Ар-Кей-Оу-Рэйдио Пикчерс)
Версия, которую изложил бы привратник администратору здания, если бы тот решил допросить его о произошедшем 21 мая 1969 года на квартире Леопольдо Друсковича
Было около половины десятого утра, я подметал дорожку. Тут возле подъезда остановилось такси, из него вылезли двое и спросили, не из этого ли я дома. Это были сеньора более старшего возраста и молодой человек (ее сын, как потом я узнал). Услыхав, что я здешний привратник, они спросили, какой номер квартиры у господина Друсковича — 8А? Я ответил, что да. Я и представить себе не мог, чем все это для меня обернется. Женщина увидела, что дверь подъезда открыта — как и всегда по утрам, когда я прибираюсь у входа — и вошла, не говоря ни слова. А мужчина остался на улице возле подъезда. Я заметил, как она села в лифт. Чуть погодя мужчина затеял со мной разговор, не помню уж о чем, но только не об этой квартире 8А. Прошло еще немного времени. Пока я заканчивал мести, мужчина раза два или три успел взглянуть на часы. Хотя не прошло, наверное, и десяти-пятнадцати минут. Потом, в конце концов, подошел и сказал, что, похоже, ему потребуется моя помощь в одном очень серьезном деле. Друскович тяжело болен, объяснил он, и, наверное, придется подсобить его матери, чтобы она смогла со всем этим управиться.
Мне все это показалось странным. Но мы поднялись, и когда очутились на площадке восьмого этажа, я навострил уши, чтобы услышать, не доносится ли чего-нибудь из-за двери 8А, но ничего не услышал. А этот парень прямиком подошел к двери, постучал этак довольно сильно и спросил: «Мама, с тобой там все в порядке?» — ну, или что-то в этом роде. Никто ничего не ответил. Тогда он сказал мне, что мать, перед тем как ехать, велела ему, если она не вернется от Друсковича через десять минут, подняться за ней: у того, мол, нервное расстройство и она его побаивается.
Парень опять постучал в дверь и позвал мать — и снова никто не ответил. Тогда он попросил меня открыть дверь: у вас, мол, наверняка есть дубликат ключа — вдруг там что произошло. Может, Друсковичу совсем плохо, надо срочно везти его в больницу, он же сам потом скажет нам спасибо. Я мог бы отговориться, что мне надо спуститься за ключами к себе вниз, но поскольку по утрам они всегда при мне, я, ничтоже сумняшась, вытащил связку, вставил в замок стандартный большой ключ, которым отпираются все квартиры А, и открыл.
Друскович сидел, в чем мать родила, на кровати. Когда мы вошли, он обернулся к двери и тут же прикрылся, чем под руку попалось. Еще на кровати, укрытая простыней, лежала женщина, а та, вторая — мать парня — стояла посреди комнаты и приводила кое-как в порядок одежду. Я заметил, что Друскович держит что-то в руке, которую он тоже спрятал, и подумал, что, наверно, пистолет — хотя не был уверен. Мать этого парня вышла на лестницу, и я вместе с ними двумя спустился вниз на лифте. В лифте она сказала, что больше ноги ее в этом доме не будет и что она не желает быть причастной к этой дряни, и поблагодарила меня за то, что я открыл для них дверь. Я спросил их, как быть, если Друскович надумает скандалить, и парень пообещал, что вернется и обо всем со мной поговорит, но это было еще вчера, и он так и не вернулся.
Тогда я решил пойти извиниться перед сеньором Друсковичем, объяснить, как все было: что мне сказали, будто он болен, и я поверил. Я позвонил в дверь и сказал, что я один, те двое уехали. Он мне открыл — все так же в чем мать родила. Тряпка, которой он перед этим прикрылся, валялась на столе, а рядом с ней пистолет, как я и думал. Он, значит, совсем голый — и женщина с таким, выбитым, что ли, глазом, который у нее никак не открывался: та все так же лежит на кровати, под простыней.
Я прямо с порога начал объяснять, что вернулся попросить извинения за то, что поддался на уговоры и отпер дверь посторонним, — но парень наговорил мне, будто сеньор Друскович совсем плох и нужно срочно войти и посмотреть, что с ним. Я чуть не на коленях перед ним ползал, потому что по лицу его было видно, что никакой он не больной, а зол на меня, как черт, за то, что я сунул нос не в свое дело. Глаза у него аж налились кровью.
И тут он вдруг начинает смеяться и говорит, обращаясь к той женщине на кровати, что за все время не проронила ни слова, — что не только у него, у меня тоже не стоит, и он не один такой. И все знай себе хохочет — хотя видно, что на самом деле на уме у него затеять свару. Если бы ты, говорит, не высвободилась, когда они постучали, мы бы закончили то, что должны были довести до конца, а теперь все накрылось — и ты сама во всем виновата. С этими, значит, словами подходит он к постели, срывает с нее простыню и оставляет ее лежать голой. А та, сразу видно, боится его до смерти: даже не шевельнулась. Точно кошка, когда на ту лает собака, а она и хочет пуститься наутек, и не может. Тогда он снова завел свое: «Видишь, у этого тоже не встает». А потом ко мне — спускай, мол, штаны, лови момент, пока она хочет. Я, видя, что они оба не в себе, решил двигать прочь подобру-поздорову. Она на лицо-то была неказиста, а тело, и правда, у нее было красивое. Только было стал я бочком пробираться к двери, как он схватил меня и повалил на нее. Тут я решил во что бы то ни стало делать ноги, сказал, что мне некогда, поднялся — а он меня снова пихнул на нее. Ну, я завелся и стал кричать, чтобы он со мной повежливей, что я многое жильцам прощаю, но он перебарщивает и не помню уж, что еще. А он в ответ как вмажет мне по яйцам, так что я согнулся от боли, и говорит, что я все вру и что на самом деле у меня просто не стоит. Я кое-как доковылял до двери и потрюхал прочь на полусогнутых.