Андрей Неклюдов - Нефритовые сны
О, я был преисполнен благодарности и преданности моей маленькой летунье! Как бережно обращался я с нею, взглядом, ласковыми касаниями выражая свою безграничную любовь. Я оберегал ее, как высшую ценность. Случалось, я сражался, защищая ее, и убивал кого-то. Или погибал сам, и тогда она плакала надо мной так горько, что и я, хотя и мертвый, по сценарию, не мог удержаться от слез.
Кажется, никогда не являлось мне во снах ничего более подлинного, чем та моя подружка – близкая, осязаемая, с глазами, выражающими любовь и понимание – такую любовь и такое понимание, каких я не находил у людей так называемого реального мира – ни у родителей, ни у товарищей.
И насколько же тяжелым было пробуждение… Моя ладонь продолжала ощущать ее теплую, отвечающую мне пожатием ладошку, моя щека еще хранила прикосновение ее щеки, еще не развеялся запах ее кожи. И это было так явственно, так убедительно, что в первые минуты я отказывался принять правду. Ту правду, согласно которой моя спутница – лишь порождение спящего мозга, ее нет и никогда не существовало. Но вслед за тем на меня обрушивалось невыразимое горе. Я готов был жалобно скулить, готов был злобно рычать на кого-то, отобравшего у меня мое счастье. Весь мир делался холодным, чужим и не нужным, жить в нем без моей подружки не имело смысла. Надежда же, что она возродится в следующую ночь, а если не в следующую, то через неделю, две, утешала слабо. Я мог утешиться, лишь веря в действительность моей любви, а верить я мог только во сне. И в очередном сновидении я опять верил и любил, и опять безнадежно терял все на утро. В конце концов я притерпелся к этим лишениям, окончательно убедился, что ее нет. И тогда она перестала приходить.
Если принять гипотезу о параллельности миров, то можно растолковать эти сновидения как попытку некоего светлого начала отвоевать, вырвать мою душу из власти порочных влечений. А может, мне давалось понять, что счастье не удержишь, как не удержишь сон. Его, счастье, обязательно отнимут. Или, подразнив тебя, оно убежит, растает, превратится в каменную или ледяную фигуру, в птицу или в ящерицу…
Лист VIII
Живущий во мне бес (или пока что бесенок) день ото дня зрел и изобретал все новые утехи. К тому времени, когда меня заточили в неуклюжий темно-синий костюмчик и нагрузили сумкой с книгами, то есть классе в первом или втором, он обучил меня некоторым штучкам, к которым я пристрастился сразу и безоглядно.
Во дворе нашей старой кирпичной школы, обнесенном железной оградой и засаженном березами – столь же старыми, как и сама школа, с трещинами на стволах – воспоминание о котором неотделимо от крепкого винного аромата прелых березовых листьев, стоял турник. Он представлял собой две достаточно высокие металлические стойки на растяжках с зеркально поблескивающей перекладиной между ними. Старшеклассники допрыгивали до перекладины с земли, младшим же приходилось вползать по стойке, по-червячьи обвивая ее ногами, стискивая пальцами рук всегда прохладную гладкую трубу. И вот взбираясь так однажды, я нежданно ощутил где-то внизу живота… нет, где-то даже вне меня, в окружающем меня прохладном осеннем воздухе, едва уловимый, но настойчивый, ласковый зуд. Я сильнее стиснул стойку ногами и весь сосредоточился на непривычных ощущениях, требующих развития, молящих, чтобы им не дали прекратиться. Потакая им, я старательно тянулся вверх и сползал вниз и снова тянулся, и зуд радостно, торжественно нарастал, усиливался, и вдруг… острое, никогда прежде не испытываемое ликование пронзило тело – дрожащее, потрясенное, трепещущее каждой клеточкой.
После того знаменательного события я почти ежедневно на большой перемене бежал к турнику. Чувства многократно обострялись, легче и скорее достигали своего пика, если во время моих «упражнений» со стороны школы, подобно гневному окрику, раздавался звонок. Вся ребятня от мала до велика, словно втягиваемая гигантским пылесосом, устремлялась к дверям здания, двор на глазах пустел, и лишь я один продолжал карабкаться по отполированному металлическому столбику, съезжал и снова карабкался. Меня охватывал притворный ужас: мои товарищи уже за партами, уже входит в класс учитель, уже закрывает за собою дверь, а я… я все еще тут вишу… Я намеренно усугублял в себе это гибельное паническое отчаяние, а оно в свою очередь подхлестывало уже знакомую, бурную, неукротимо нарастающую волну ослепительного, оглушающего и такого, к сожалению, кратковременно счастья. И в тот миг, когда оно накатывало, меня не отвлекла бы ни сотня звонков, ни тысяча строгих учителей, ни угроза быть исключенным из школы. Секунда – и восторг сменяла мягкая равнодушная истома, нежное головокружение с мелодичным пением Сирен в ушах, и я обессилено съезжал по трубе до земли. Если бы в эти минуты сюда, к турнику, сбежалась вся школа, учителя, директор, родители, и все они, видя меня в таком постыдном положении и зная его подоплеку, клеймили бы меня позором – это лишь усилило бы мой тихий кайф. Такую именно картину своего позора я всякий раз и воображал.
А затем вдруг резко, точно электрическая лампочка в потемках подвала, включалось сознание, и ценности переворачивались, менялись местами: опоздание на урок становилось досадным недоразумением, а полученное удовольствие – сомнительным и грошовым. Чертыхаясь, с горьким чувством вины, я несся в класс, где уже полным ходом шел урок. А между тем мое маленькое кроткое чудовище какое-то время еще продолжало вздрагивать и томно, удовлетворенно вибрировать, как вибрирует грудь и спина мурлычущего котенка.
Мое пристрастие к турнику не могло остаться не замеченным.
– Весь класс на месте, а он все на столбе висит, для него звонка не существует! – обрушивался на меня гнев учительницы. И я мог лишь слегка утешиться, видя, насколько далека она в своем негодовании от истинной причины моего спортивного рвения.
Лист IX
Кстати, на уроках физкультуры, в просторном, гулком, пахнувшем мячами и матами школьном спортзале я сделал еще одно открытие, долгое время меня волновавшее. Оказалось, не я один умею получать то удовольствие, какое я получал на турнике. В день, когда мы сдавали ползанье по канату (происходило это, по-моему, в третьем или четвертом классе), как минимум у двух девочек-одноклассниц я безошибочно распознал на лицах всю ту гамму переживаний, какую доводилось испытывать мне. Достигнув середины каната, они вдруг переставали продвигаться выше, а лишь беспомощно корчились на одном месте, поджимая и вытягивая вниз ноги и сдавливая ляжками толстый плетеный ствол каната. Искоса поглядывая на остальных (похоже было, никто ничего не заподазривал), я занимал такую позицию, откуда хорошо можно было видеть остекленевшие, слепо уставившиеся в пространство глаза сладострастницы, мерцающие туманным отсветом пьяного стыдного наслаждения. Но вот следовало нежно-усталое, блаженное (так мне виделось) оползание вниз и влажный, по-собачьи виноватый взгляд, направленный под ноги или в сторону, и оценка «два», смысл которой, очевидно, не скоро доходил до сознания незадачливой физкультурницы.