Камиль Лемонье - Наваждение
И с этого мгновенья она стала какой-то покорной и тихой, как будто уже не сомневалась больше, что я действительно властен над собой.
И в этот, как и в следующий день, она не касалась уже моих губ своими.
Я решил покинуть город и поспешить с приготовлениями к отъезду.
Но вечером на третий день она вошла в мою комнату и захотела поцеловать меня в губы.
– Послушай, Од, – грубо возразил я ей, – на паперти собора была нарисована такая же девка, как ты, сидевшая на коленях монаха. Оба они сгорали в огне, но ни один из них не знал, что пламя уже касается его тела.
Сравнение это не имело ничего общего, кроме разве того жеста, с которым она предлагала мне свои губы, а я боязливо пятился, охваченный робостью и раскаяньем. Но я все-таки не замолчал:
– Од! Од! Монах горел, а у этой девки была собачья морда! Разве это не дьявольски ужасно?
Она мягко ответила мне:
– Не понимаю, что вы хотите сказать. Но, если вы верите мне, мы еще раз пойдем туда.
И указала мне на постель.
Рыданья душили меня.
– Нет, не надо этого, дорогая моя Од! Никогда больше и ни за что. Пойми, с этого дня мы должны разойтись в разные стороны.
Она пожала плечами. В ней не было ни тени возмущенья. Она сказала мне с ясным, почти детским взором:
– Ну и ладно! Пусть будет, как вы хотите. Но ведь не я первая вернулась тогда. И теперь вы же снова уходите первый.
– Да, – ответил я с ужасной скорбью в сердце, – там были мирные люди и простые души. Я все покинул, чтобы вернуться к тебе. Ах, Од, зачем ты меня не любила! Я никогда бы не ушел!
Красотой дышало ее тело, словно дикое животное, словно неукротимая тигрица. Я дрожал, не смел взглянуть на нее.
Она сделала шаг в мою сторону и снова принялась смеяться своими немыми губами. А я грубо окликнул ее:
– Уйди прочь! Уйди вон!
Она посмотрела на меня с удивлением, как будто я лишился рассудка и, повернувшись к зеркалу, спокойно поправила на себе шляпу, слегка прихлопнув с боков руками. Казалось, она на самом деле была поглощена этой мелочной заботой. И, стоя позади нее, я увидел себя с смешным и нелепым жестом в светлом овале зеркала.
Она двинулась к двери. Ее чудные бедра плавно колебались. Только когда взялась за дверную ручку она как будто вспомнила, что я все-таки был чем-то в ее жизни.
– Я вот что хотела тебе сказать, – промолвила она. – Если я тебе надоела и ты отправляешься на необитаемый остров, то помни, что, если даже ты встретишь там какую-нибудь девицу и полюбишь ее, – ты будешь думать обо мне и тогда, когда она будет раздеваться для тебя. Но, если на этом островке не будет никого кроме одного тебя, ты будешь валяться в траве, будешь обнимать руками землю и обладать ею, выкрикивая мое имя. Од – не из таких, которых забывают!
Я затворил за нею дверь. И думал: «Теперь надо спешить, как если бы дом был в огне».
Од пришла ко мне в последний раз. Мы обменялись только несколькими словами без всякого отношения к предстоящей разлуке. Я предложил ей сохранить в память нашей любви мою мебель. Это было моим завещанием человека, который для нее вычеркивался из жизни. Согласившись на мое предложение без возражений, она, казалось, не таила никакой задней мысли, но в тот момент, когда я отдал ей ключи, она отвернулась в сторону. Не знаю, смеялась ли она…
У меня был такой вид, словно я уже мечтал о возвращении. Однако, я решил никогда больше не видаться с ней. Мы пережили такие страдания, что только одно избавление казалось для нас обоих единственным возможным благом.
Необъятною нежностью и надеждой на новую жизнь наполнило меня в эту светлую минуту.
– Од, забудьте меня, как я постараюсь забыть вас!
Говоря ей это, я взял ее руку, и слезы хлынули из глаз моих.
Она первая напомнила мне о моем настойчивом решении. Открыла дверь. Холодно кивнула мне в знак прощания. Спустилась вниз на две ступеньки.
Сердце мое разрывалось. Я готов был крикнуть ей, но она обернулась и сказала мне спокойно и твердо:
– Когда вы вернетесь, постель будет готова, как и в тот раз.
Глава 39
Я возвратился в отчий дом. Старый пес умер от старости на своем посту. Кошка так много наплодила котят, что ими были полны все окрестности. И неизменно, как старая парка, плетущая нить в очаге, сторожила служанка, набожно хранившая образы прошлого. Эта преданная старушка рассказала мне обо всех этих событиях, когда я вошел. Ничего другого не произошло с тех пор. Словно я только что вчера уехал.
Червь еще сильней источил деревянные части стенных часов, которые пробили час моего рожденья и час смерти отца.
Один только я переменился. Один лишь я возвращался в этот вечно стоявший дом с душой истерзанной, с разбитым телом.
Подсвечники стояли на камине перед пустой кроватью, откуда грустно смотрело на меня холодное, торжественное лицо вечности.
Я поднялся в каморку деда под самой кровлей. И там, как в былое время, когда он плел свои силки, дышала какою-то внутреннею жизнью тишина.
И он, и мой отец друг за другом отошли в вечность и спали мирным сном рядом с моей матерью. Но дух их жил среди праха и пыли, как будто их тела не поддались тленью, как будто они только оставили свои места на время. И на железной койке моего милого великана я вспомнил об Ализе, маленькой утопленнице с берега вод!
Дорогая тень! Быть может, она своей внезапно пробудившейся любовью больше всех меня любила. Ализа! Ализа, я пойду к лугам, нарежу тростнику и обнесу оградой место, где целовал твои безжизненные глаза.
Но я не знал одного: стояла ли еще там рощица, вблизи которой впервые я встретил ее, когда она пасла коров.
Я плакал благодатными слезами. Их влага меня освежила. Я чувствовал себя таким старым, как будто из века в век влачил за собой мировое горе, подобно человеку, узревшему смерть и ныне воскресшему.
И в том же самом доме я почувствовал первые приступы болезни.
С течением времени мной овладело великое спокойствие, глубокое отрадное успокоение, подобное погружению в воды забвенья.
Среди этого безмолвия комнат я не производил большего шума, чем воздушные призраки, которые скользили по ним, будя воспоминания о прежней жизни.
Я блуждал со своей разбитой жизнью в руках, словно нес реликвии, боясь их растерять по дороге.
Я снова покоился в своей юношеской постели. Жил некоторое время за наглухо закрытыми ставнями таинственной жизнью, с одною старой служанкой, как хранительницей моих родных теней. Об Од я не думал. Мы расстались в ужасной пресыщенности извращенной любовью.
И стал я другим человеком, видел вещи другими глазами. Болезнь моя была не тем, о чем мне говорили, – не была сладострастьем тела, искусством вызывать из него наслажденье, как поэт извлекает прекрасные стихи, как ваятель высекает узоры из мрамора и металла.