Анаис Нин - Генри и Джун
— О, Анаис, — стонет он, — я не знаю, как ты этому научилась, но ты умеешь трахаться, умеешь! Я никогда раньше не говорил об этом так прямо, но сейчас послушай меня: я бешено люблю тебя! Ты заполучила меня, я попался. Я схожу по тебе с ума!
А потом какие-то мои слова вызывают в нем внезапное сомнение.
— Это ведь не только секс, правда? Ты правда любишь меня?
Первая ложь. Месяцы прикосновений, прерывистого дыхания, и я, с его влажным, горячим членом внутри, говорю, что люблю его.
Но, произнося эти слова, я уже знаю, что это неправда. Его тело просто нашло способ возбудить мое, заставило ответить на его запросы. Когда я думаю о Генри, у меня возникает желание раздвинуть ноги. Сейчас он спит в моих объятиях, крепко спит. Я слышу звуки аккордеона. Воскресная ночь в Клиши. Я думаю о романе «Бюбю с Монпарнаса», о гостиничных номерах, о том, как Генри раздвигает мои ноги, как любит мою попку. В этот момент я не похожа на саму себя, я бродяга. Звуки аккордеона сжимают мне сердце. Меня наполнил белый сок Генри. Он спит в моих объятиях, и я не люблю его.
Мне кажется, я сказала Фреду, что не люблю Генри, когда мы сидели и молчали. Я сказала, что любила его видения, его галлюцинации. Генри несет в себе энергию секса, потока, проклятия, расширения, оживления, разрушения и зарождения страданий. Я восхищалась демоном, живущим в нем, несокрушимым идеалистом, мазохистом, нашедшим способ причинять боль самому себе, потому что он сам страдает от собственных предательств и жестокости. Меня умиляет униженность Генри перед моим домом. «Я знаю, что я грубый мужик и что я не знаю, как себя вести в таком доме, поэтому я бы должен презирать его, но я его люблю. Я люблю его красоту и нежность. В нем так тепло, что, когда я вхожу в него, то будто взлетаю».
А потом Хьюго отвозит меня на машине домой и говорит:
— Прошлой ночью я не спал и думал о том, что есть все-таки на свете любовь, которая больше и прекраснее секса.
Он сказал это, потому что несколько дней болел, и мы не занимались любовью, а просто спали, обняв друг друга.
У меня было такое чувство, будто я вываливаюсь из хрупкой раковины, в которой до того сидела. Моя грудь стала полнее и потяжелела. Но мне не было грустно. Я думала: «Дорогой, сегодня я так богата, но ведь все это не только для меня, но и для тебя тоже. Сейчас я вру тебе каждый день, но послушай, я дарю тебе такие радости, которые могу подарить только я. Чем больше я забираю себе, тем огромнее моя любовь к тебе. Чем больше я буду отказывать себе, тем беднее я буду для тебя, мой любимый. И нет никакой трагедии, если ты сможешь последовать моему примеру и стать равным мне в этом. Есть, конечно, равенство и более очевидное. Например, вот такое: я люблю тебя и ради тебя отрекаюсь от всего мира, от жизни. Ты бы имел перед собой в этом случае безразличную монашку, испорченную требованиями, которым ты не можешь соответствовать и которые тебя просто убили бы. Но посмотри на меня сегодня. Мы вместе едем в машине домой. Я узнала, что такое удовольствие. Но я не исключаю тебя из своей жизни. Войди в мое распростертое тело и насладись его вкусом. Я несу жизнь, и ты это знаешь. Ты не можешь видеть меня обнаженной и не желать при этом. Моя плоть кажется тебе невинной, находящейся в твоем распоряжении. Ты мог бы целовать меня туда, куда Генри кусал меня, и находить в этом удовольствие. Наша любовь неизменна. Только знание могло бы тебя обидеть. Возможно, я демон, если могу переходить из объятий Генри в твои, но буквальная верность для меня не имеет смысла. Я не могу жить только ради нее. Если в чем-то и заключен трагизм, так это в том, что мы должны жить вместе, а ты не можешь постичь того, что тебе надо было бы знать: между нами необходимы тайны, ты должен знать только то, что я хочу тебе сказать, на моем теле не должно и не может остаться следа того, что я пережила. Но ложь — это тоже жизнь, такая ложь, к которой прибегаю я».
Присутствие Фреда давит на меня, как будто я собственными глазами вижу, как проникаю в те сферы, которые не признаю. С Фредом я могла бы пережить что-то очень возвышенное и интересное. Но я не хочу жить сама с собой. И все-таки я не деформирую свою истинную природу, а лишь провозглашаю чувственность, уже существующую во мне. Генри ответил на мою силу, на которую раньше ни у кого не находилось ответного чувства. Его сексуальная сила и активность находятся в согласии с моей. Когда я занялась танцами, уже тогда желала некоего Генри. И этого самого незнакомого Генри я ошибочно искала в Джоне.
Мои мысли, как резинка, растянулись до предела. С Генри никто не разговаривает о сути вещей. Он не протяжный и медлительный Пруст. Он всегда в движении. Он живет, подчиняясь порывам. Как раз эти порывы мне в Генри и нравятся. После очередного порыва я могу целый день сидеть, медленно направляя свою лодку по реке чувств, которые он так расточительно раздает.
Эдуардо говорит, что я никогда полностью никому себя не отдавала, но, когда я думаю о том, как подчиняюсь благородству и совершенству Хьюго, чувственности Генри, красоте Эдуардо, эта мысль кажется мне просто абсурдной и невозможной. Вчера вечером на концерте я стояла перед Эдуардо, словно окаменев. Он научился не улыбаться, и мне тоже стоит этому научиться. Меня привлекает только цвет его кожи. В ней золотистая бледность испанца с каким-то северным оттенком, под загаром угадывается розовая кожа. И еще цвет его глаз — изменчиво-зеленый, невыносимо холодный. Его рот и ноздри как будто что-то обещают. Но у меня снова возникает чувство, будто мы с Эдуардо идем по миру, склонив друг к другу головы. Они встречаются и бьются друг о друга. И больше ничего. Мне нравится его ум, проникающий внутрь себя, аналитический. Кажется, у Эдуардо нет воли, потому что он подчиняется своему подсознанию и, как и Лоуренс, никогда не может объяснить почему.
Генри заметил то, чего не заметили бы ни Хьюго, ни Эдуардо. Лежа в постели, он сказал:
— Ты все время принимаешь какие-то почти восточные позы.
Когда он занимается со мной любовью, всегда требует от меня сильных слов, а я не могу сказать их ему. Я не могу рассказать, что чувствую. Он учит меня новым позам, движениям, новым вариациям, учит меня продлевать удовольствие.
На днях Эдуардо спросил меня, не хочу ли я попробовать вести себя, как Джун: удариться в полное отрицание всяческих мелочей, лгать (главным образом самой себе), изменить собственную сущность, чтобы устранить все помехи — вроде неспособности на жестокость. Вчера, находясь на самой вершине чувственного наслаждения, я не могла кусать Генри так, как он того хотел.
Эдуардо пугает мой дневник. Он боится его, как некоего свидетельства обвинения. Я не смогла бы сама это понять. Эдуардо признался своему психоаналитику.