Анаис Нин - Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
Все это способствовало росту ревности среди сотрудников Фрейда. Они изо всех сил трудились над увеличением трещины между учителем и учеником. Хотя все свои новые открытия Ранк неизменно посвящал Фрейду, тот так и не смог простить ему подкапываний под основу основ. Исследования Ранка все более казались старому учителю угрозой для его собственных работ. А уж ученики раздували вовсю этот огонек подозрительности. Ранк чувствовал себя все более и более чужим в Вене и наконец в 1926 году перенес свою деятельность в Париж. Старые школяры психоанализа могли торжествовать: их почти двадцатилетняя борьба против «гадкого утенка» закончилась успехом. Ранк потерял не только отца, он потерял мэтра, мир, вселенную. В Париже он работал в полном одиночестве. Его книга отнесла его на периферию академической психологии.
В ранних своих работах Ранк искал приложение теории Фрейда к исследованиям в области литературы и культуры, но в 1924 году он опубликовал солидный том под названием «Травма рождения», положивший начало новой философии жизни. С того времени его вклад в науку еще более увеличился. Три его последние книги были переведены и на английский язык. Это «Современное воспитание, критика его основополагающих идей», «Искусство и художник», «Творческий порыв и персональное развитие».
Он был назначен директором Психологического центра в Париже.
Ранк начал рассматривать невротика как неудачливого художника, как идущую не туда творческую личность. Невроз — это «неисправность функции воображения». Ранк не обращается с невротиком неуважительно, как это случается с иными докторами, особенно с докторами старой школы по отношению к душевнобольным. В невротическом сознании вины присутствуют также следы религиозного духа, негативного выражения религиозности, негативного аспекта творчества.
Слушая его, я вспоминала, что при чтении жизнеописаний романтиков меня поразила аналогия между неврозом и романтизмом. Романтизм представлял собой подлинную параллель невроза. Он требовал реальности иллюзорного мира, любви, требовал недостижимого никогда абсолюта и губил себя неисполнением мечты (так же, как в более далекие времена умирали от чахотки или других романтических болезней).
А теперь я могла видеть, как доктор Ранк сам превратился в патриарха, издает собственные книги, развивает собственные теории.
Он начал с того, что определил мой дневник как раковину, как защитную скорлупу. Потом попросил меня не писать его дальше, просьба столь же трудновыполнимая, как совет наркоману покончить с наркотиками. Мало того, он еще посоветовал мне пожить некоторое время одной, чтобы освободить мое подлинное «я» от всех играемых мною ролей, вырваться из круга моих комплексов.
Я начала с полного приятия ранковского определения невротика: художник-неудачник, в котором творческий огонь только теплится, дает уродливые вспышки и тени, скован; это расстройство созидательных способностей в конце концов сводит творчество лишь к неврозу. Следовательно, аналитику надо восстановить творческий процесс, освободить его. А это может оказаться успешным только в том случае, когда он сам теснейшим образом свяжет себя с творчеством.
Наблюдаю за методом доктора Ранка. Прежде всего он берется за сегодняшний образ, за ткань моей нынешней жизни. Ради сближения с другими людьми я сдала немало своих позиций, отказалась от многих убеждений. Но близость, достигнутая ценой таких компромиссов и отречений, — ненастоящая близость.
Возвращение отца объяснило мне, сколь много вещей вызывают во мне протест, поднимают меня, я бы сказала, на открытый бунт, единственный способ выражения которого заключается в том, чтобы поносить, осквернять, отрекаться от всех ценностей отца, от порядка, гармонии, уравновешенности и классического здравого рассудка.
Доктор Ранк незамедлительно разъяснил мне суть моих отношений с Джун. Лесбийская любовь здесь ни при чем, я просто имитировала отца с его ухаживанием за женщинами.
— Вы заменили утраченный предмет своей любви подражанием ему. И это было еще и проявлением страха перед мужской чувственностью, причинившей вам столь ко огорчений в детстве.
Ну да, я-то ведь знаю, что всеми домашними бурями и схватками обязана только отцовскому интересу к женщинам. Я превратилась в своего отца. Стала интеллектуальным советником матери. Я писала. Я читала книги.
— А что вы скажете о музыке? — спросил доктор Ранк.
— Нет, от музыки я отрекаюсь. Сама не знаю почему. Я люблю музыку, она затрагивает мою душу, но стать музыкантом я не захотела.
Психическая хирургия, высвобождение инстинктов, отчетливое понимание искривлений души — всего этого в исполнении Альенди оказалось недостаточно. Ведь это процесс созидания. Аналитик должен передать пациенту творческий импульс, наделить его способностью творить. Он должен обратить свою мощь на пробуждение доверия, но как бы основательны ни были способы его проникновения в суть, конечные усилия должны быть совершены мною, пациентом.
В то время с Альенди я чувствовала, что подведение под определенные, точные категории, не принимающее во внимание ничего творческого, ничего метафизического, было направлено на то, чтобы подогнать меня под общий шаблон.
Доктор Ранк, напротив, старался охватить большие пространства.
С Альенди я была ординарной женщиной, простым и наивным человеческим созданием; ему надо было только изгнать, как бесов, все мои тревоги, смутные стремления, порывы, которые могли бы занести меня в довольно опасные сферы.
Альенди не жалел сил, чтобы очертить контуры моего характера, моей истинной натуры, моего мироощущения. Но это был процесс излишнего упрощения. Он предлагал мне форму существования, в которой я бы относилась к любви легче, не придавала бы ей слишком большого значения, избегала трагедий. Он стоял за ироническое отношение к этой проблеме. Пусть это будет милым, легкомысленным, совершаемым как бы с ленцой занятием, где одно можно легко заменить другим. «Я научу вас быть легкомысленной, не принимать это трагически, не платить слишком высокую цену за то, что может быть таким приятным».
К такому естественному завершению должно было прийти формирование моего «я», приведение его к норме. И хотя Альенди был прав насчет преодоления трагедии, он, par contre[124], проглядел глубочайшую жажду художника, для которого всезаполняющая любовь есть единственно возможная форма, которому нужна не кипяченая, а кипящая жизнь и для которого невозможен малейший компромисс с действительностью. А он видел во мне прелестную креолку в стиле Нового Орлеана, сидящую в кресле-качалке с веером в руках, в ожидании легконогого возлюбленного.