Анаис Нин - Генри и Джун
Сонлуп, Швейцария. Я пишу Хьюго:
Поверь мне, когда я говорю о том, чтобы выжать из себя все инстинкты, сжечь их тем, что уже пережито, — это лишь слова. Существует множество инстинктов, которые невозможно пережить, потому что они разложились и сгнили. Генри не прав, когда презирает Д. Г. Лоуренса за то, что тот отказывается погружаться в совершенно необходимые печаль и несчастье. Первое, что сделали бы Генри и Джун, — это окунули бы нас в бедность, голод и однообразие, чтобы мы ощутили их страдания. Слабее всего мы наслаждаемся жизнью, когда позволяем жизни себя хлестать. Побеждая несчастье, мы создаем для себя такую независимость на будущее, о которой никто и не догадывается. Когда ты уйдешь из своего банка, дорогой, мы с тобой познаем такую свободу, которой еще никто не знал. Мне уже немного надоело это русское барахтанье в боли и печали. Боль — это то, что надо преодолевать, а не то, в чем можно погрязнуть.
Я приехала сюда, чтобы найти в себе новые силы, и я нашла их. Я борюсь. Сегодня утром я видела силуэты молодых, высоких, сильных лыжников, все они были в тяжелых ботинках, и их медленная победительная поступь казалась символом прихода новой мощной энергии. Поражение — это лишь один из периодов моей жизни. Я должна завоевывать, я должна жить. Прости меня за те страдания, которые тебе пришлось пережить из-за меня. Могу только сказать, что страдание никогда не бывает бесполезным.
Я лежу в постели в полусне, притворяясь больной. Крепость спокойствия, которую я воздвигла против наплыва идей и против лихорадки, вдруг охватившей меня, подобна заре. Я сплю на заре, и мои мысли настойчиво давят на меня. Я медленно пытаюсь что-то понять. И начинаю понимать: Джун, ты разрушила реальность. Твоя ложь для тебя не ложь, она — лишь то состояние, которое ты хочешь пережить. Ты предпринимаешь гораздо больше усилий, чем любой из нас, чтобы пережить иллюзии. Когда ты сказала своему мужу, что твоя мать умерла и что ты никогда не видела своего отца, что ты росла без родителей, — ты просто хотела начать жизнь из ниоткуда, не опираясь на свои корни, чтобы иметь возможность окунуться в собственные фантазии.
Я пыталась проникнуть в этот хаос мыслей и чувств Джун не с помощью прямолинейного мужского ума, а с помощью глубины, неопределенности и многословности, которая свойственна только женщинам.
Генри говорил:
— У Джун слезы наворачиваются на глаза, когда она говорит о твоей щедрости.
И я видела, что он любит ее за это.
Из его романа мне стало ясно, что щедрость Джун на него не распространялась — Джун постоянно мучила его, зато ее щедрость распространялась на Джин, потому что Джин была просто переполнена ею. А что же она делает для Генри? Она унижает его, морит его голодом, портит ему здоровье, заставляет страдать, а он при этом процветает и пишет свои книги.
Делать кому-нибудь больно сознательно, да еще знать, что это необходимо, — вот что я просто не могу выносить. У меня нет такой смелости, как у Джун. Я стараюсь изо всех сил уберечь Хьюго от лишнего унижения. Я не играю на его чувствах. Только дважды в моей жизни страсть оказывалась сильнее жалости.
Моя тетя научила нашего повара готовить морковное суфле, а повар научил нашу служанку Эмилию. Эмилия готовит теперь это суфле к каждому праздничному обеду. Она приготовила его и для Генри с Джун. К тому моменту они уже были вполне очарованы всеми странностями Лувесьенна, разнообразием красок, странностью моей одежды, тем, что я была им еще не совсем знакома, запахом жасмина и открытыми каминами, в которых я жгла не дрова, а корни деревьев, похожие на сказочные чудовища. Суфле выглядело как какое-то экзотическое блюдо, и они ели его, как некоторые пробуют икру. Еще они ели картофельное пюре, взбитое с сырым яйцом. Генри ужасно привередлив, поэтому ему стало немного неуютно, как будто его не покормили как следует. Кусок мяса на его тарелке был вполне реальным и очень сочным, но аккуратно обрезан по краям в форме круга; я уверена, что Генри просто не понял, что это мясо, он его не узнал. Джун была просто в восторге. Когда Генри узнал нас немного лучше, то спросил, всегда ли мы так питаемся, выражая искреннее беспокойство о нашем здоровье. И тогда мы рассказали ему о том, из чего сделано пресловутое суфле. Мы очень смеялись. Джун бы на нашем месте навсегда сохранила это в тайне.
Однажды утром, когда у нас гостил Генри, уставший от постоянного недоедания, беспорядочного и небрежного питания и заплеванных столиков кафе, я попыталась угостить его хорошим завтраком. Я спустилась на первый этаж и разожгла огонь в камине. Эмилия принесла на зеленом подносе горячий кофе, кипяченое молоко, яйца всмятку, мягкий хлеб и свежайшее масло. Генри сидел у камина за полированным столом. Все, что он сказал в ответ на мои старания, — что он мечтает о бистро за углом, цинковом прилавке, пустом зеленоватом кофе и о молоке, в котором полно пенок.
Я не обиделась. Я просто подумала, что он просто не привык наслаждаться тем, что было для него непривычно, вот и все. Я могла бы без конца огорчаться, но всякий раз возвращалась к хорошему кофе на лакированном подносе, поданном к завтраку. Всякий раз возвращалась к шелковым чулкам и духам. Роскошь для меня не является необходимостью, но красота и добротные вещи — да.
Джун — одержимая рассказчица. Она постоянно излагает разные истории из своей жизни, и все эти истории ужасно непоследовательны. Сначала я пыталась соединить их, но постепенно привыкла к хаосу. В то время я еще не знала, что каждая история — тайный ключик к какому-нибудь событию в ее жизни, которые просто невозможно понять. Очень многие из этих историй Генри использовал в своем романе. Джун без всяких колебаний может рассказывать по несколько раз одно и то же. Она просто упивается собственными выдумками. А я покорно стою перед этим фантастическим ребенком и отказываюсь рассуждать.
Прошлой ночью в гостинице мне не давал уснуть плач больного ребенка, мой мозг работал, как мощная машина. Это совершенно меня вымотало. Утром пришла чудовищного вида горничная, чтобы открыть ставни. В холле подметал ковры человек, рыжая шевелюра которого обрамляла лицо, как густые кустистые заросли. Я позвонила Хьюго, умоляя его приехать пораньше. Его письма были полны нежности и печали. Но по телефону он разговаривал очень спокойно:
— Я немедленно приеду, если ты больна.
— Не обращай внимания. Я приеду домой во вторник; больше не могу здесь оставаться.
Через пятнадцать минут он перезвонил, теперь совершенно уверенный, что я переживаю глубокую депрессию, и сказал, что приедет ко мне в пятницу, а не в субботу утром, как обещал. Я была в отчаянии от того, как внезапно и как пугающе остро мне понадобился Хьюго. В этом состоянии я могла совершить все, что угодно. Я села в постели, с трудом сдерживая дрожь. Я подумала, что действительно заболела. Мой ум не может работать с прежней силой.