Колин Маккалоу - Символ веры третьего тысячелетия
В эти дни ему постоянно нездоровилось. Его затягивал водоворот физических и душевных страданий. Он никому об этом не говорил, но сам чувствовал неладное. Казалось, тело начинает разваливаться. Он явственно ощущал, что кости ног пошли трещинами – последствия долгих месяцев пешей ходьбы. Он научился прятать руки в карманах куртки, когда ходил, потому что стоило опустить их вниз, плечи провисали. Голова уходила в грудь, грудь – в чрево, под их тяжестью скрипели тазобедренные суставы. Когда священный огонь в нем угас, он перестал заботиться о себе; слишком часто он не давал себе труда надеть свежее белье, которое добросовестно приносил Билли; слишком часто забывал надеть теплые носки, либо надевал исподнее заношенное, с затертым, скатавшимся ворсом.
Неважно. Все – пустяки. Он знал, что этот великий поход может быть последним. И не мог придумать, куда ему девать себя, когда он не сможет больше ходить. Будущее ничего не сулило. Когда человек закончил свое дело, когда человек сам себя спалил, что ему остается? Покой, брат мой, мягко отвечала его душа. Покой в самом долгом, самом крепком сне. Ты не доволен? А чего еще можно пожелать?
Вытянувшись на кровати в эту последнюю ночь перед Маршем Тысячелетия, он пытался взбодрить свое изможденное тело, размягченное, как каша, от того, что он постоянно потел в своем полярном снаряжении. Ну прекратите же жаловаться, кости, перестань саднить, кожа, отстань от меня со своей острой болью, позвоночник, а вы, мускулы, расслабьте сухожилия, звенящие как струна. Я буду лежать в своем забытьи, я больше не чувствую боли, я не – я, я – ничто, я – темнота, меня нет. Пусть свинцовая тяжесть монет, приготовленных для Харона, ляжет на веки, накрепко смежит их, вращайтесь, глазные яблоки, в орбитах, вращайтесь, пока я не умер – пользуйтесь мигом, я продлю ее еще чуть-чуть…
Взошло солнце. Верхушки небоскребов вокруг Уолл-Стрит засверкали багрянцем, золотом и медью, а доктор Джошуа Кристиан выступил в свой последний поход. Вместе с ним шли его два брата, его сестра, две его двоюродные сестры, а первые несколько кварталов – и его Мать – до тех пор, пока новенькими модными туфлями не набила себе ноги; тогда она потихоньку отошла и забралась на заднее сиденье машины, припаркованной на углу специально для того, чтобы в случае затруднений подбирать сошедших с дистанции. Санитарные машины тоже дежурили на каждом углу.
Лайем О'Коннор, мэр Нью-Йорка, двинулся в путь, горя желанием идти до победного конца, так как в молодости был неплохим спортсменом. Сенатор Дэвид Симз Хиллер-седьмой держался рядом с мэром, чтобы тоже дойти до Вашингтона. Губернатор Хаглингс Кэнфилд из Нью-Йорка, губернатор Уильям Грисволд из Коннектикут и губернатор Пол Келли из Масачуссетса, – все они вышли в поход, настроенные решительно: они специально тренировались еще с февраля, когда Боб Смит впервые объявил о Марше. Шли все члены городского совета Нью-Йорка, а также комиссар полиции, начальник пожарной службы и городской инспектор. Шла большая группа пожарных в форменной одежде. У отеля «Плаз» собрались члены Американского легиона, чтобы присоединиться к Маршу. Целая группа представителей одного из оставшихся на Манхеттене высших учебных заведений, во главе с заведующими кафедр пожелала участвовать. Последние обитатели Черного Гарлеля собирались в районе 125-й Стрит, а то, что остатки пуэрториканцев из Вест-Сайда скапливались у входа на мост Джорджа Вашингтона.
Было холодно, порывами налетал сильный ветер, доктор Кристиан счел нужным идти с непокрытой головой и без перчаток. Он не стал торжественно открывать Марш; просто вышел из священных врат банка, где еще с предрассветного времени сидел в ожидании, и широкими шагами проследовал на середину улицы, никого вокруг не замечая. Семья двинулась за ним. Волнующиеся сановники своими улыбками старались задать настрой шествию. За ними хлынули тысячи других, покорно выполняющих указания полицейских.
Доктор Кристиан, спокойный и немного суровый, шел, не глядя по сторонам; уставившись в какую-то только ему известную точку между телевизионными передвижными фургонами Си-Би-Эс и Эй-Би-Си, ехавшими впереди, тогда как объехавший их фургон Эн-Би-Си маячил на дороге прямо перед ним. Средствам массовой информации было дано жесткое распоряжение ни в коем случае не мешать продвижению доктора и не пытаться взять у него на ходу интервью. Никто не нарушил табу, тем более, что после первых четырех кварталов, журналисты уже не могли отдышаться настолько, чтобы задать вопрос.
Кристиан шел очень быстро, словно боялся, что силы его ограничены, и рассчитывал набрать до старта хорошую скорость, а дальше уж двигаться по инерции.
Десять тысяч, двадцать тысяч, пятьдесят, девяносто… Толпа разрасталась, пополнялась на перекрестках. Вновь прибывших солдаты и полицейские оттесняли в задние ряды. Охрана выстроилась вдоль дороги цепью, плечом к плечу, и сдержанно приветствовала доктора, когда он проходил мимо: многомильная волна поднимаемых и опускаемых рук. Пуговицы, пряжки и значки блестят на солнце, мундиры вычищены и отглажены: солдаты и полицейские и сами нравились себе такими.
Из Сохо и Виллиджа выплеснулся пестрый поток людей, танцующих, с перьями в головных уборах, с развевающимися цветными шарфами, в блеске бус и шорохе лент и бахромы. Несколько дорогих вертолетов, дрожа, как стрекозы, зависли над южной оконечностью Сентрал-Парка, направив кинокамеры на доктора Кристиана, пока он выбирался из ущелья Пятой Авеню, ведя за собой с полмиллиона пешеходов, заполнивших с западной и восточной стороны весь Мэдисон и Парк, Шестую и Седьмую Авеню; пешеходов, шествовавших по две сотни в ряд, с сияющими глазами, с белозубыми улыбками, грудью навстречу весеннему ветру Манхеттена.
А из Центрального Парка повалили гурьбой и с пением те, кто разбил здесь лагерь и всю ночь болтал и смеялся под окнами Джудит.
Те, кто мог слышать джаз-банд, – приплясывали на ходу, те, кто шел рядом с гитаристами, пытались им подпевать; сотни людей, как журавли, приседали и поднимались в ритуальном танце, тогда как другие маршировали по-военному: левой-правой, левой-правой, – в ритме духового оркестра, а некоторые, казалось, плыли, несомые звуками оказавшихся поблизости свирелей и флейт. А кто-то шел на ходулях, кто-то – на руках. Многие просто шли и с удовольствием глазели на тех, кто предпочел более необычный способ передвижения. Здесь были Арлекины и Пьеро, Базо и Рональды Макдональды, Клеопатры и Марш Антуанетты, Кинг Конги и Капитаны Хуки. Целая группа – человек в пятьсот – явилась в тогах, предводительствуемая римским военачальником в полном парадном облачении; тот восседал на носилках, положенных им на плечи. Мастера боевых искусств заявились в своих мешковатых белых одеяниях, подпоясанные поясами разного цвета. Ехать на лошадях или велосипедах не разрешалось, но было довольно много инвалидных кресел – с лисьими хвостами, свисающими с шестов, и с мишурой, оживлявшей их хромое однообразие. Шарманщик с обезьянкой на плече брел под звуки своей мелодии, обезьянка визжала и гримасничала, а шарманщик пел надтреснутым тенором. Три джентльмена, одетые в монашеские рясы и в цилиндрах, украшенных плюмажем из павлиньих перьев, траченных молью, неслись вдоль процессии на моноциклах, потому что никто не догадался специально запретить езду на моноциклах, и джентльменам-монахам удалось доказать это полицейским. Факир на утыканном гвоздями ложе, трясся, несомый группой своих учеников, бритоголовых и замотанных в шафранного цвета мануфактуру, на впалом животе факира возлежали лотосы. Человек сто шли, высоко запустив несколько китайских летучих змеев и производя настоящий кошачий концерт под гром трещоток и барабанов, цитибал и шутих. Семифутовый негр во всем великолепии бус и перьев, составляющих убранство зулусского принца, шествовал сквозь толпу с копьем, на острие которого для безопасности был насажен кусок пробки, расписанный и украшенный перьями так, что казался скальпом врага, добытым в поединке.