Татьяна Корсакова - Самая темная ночь
— Что там? — Я не мог пошевелиться от страха. Ноги мои врастали в жирную землю, точно корни дерева.
— Вепрь. Волки его загнали. Ты беги, Андрей, а я тут… — В руке Игната блеснул ведьмин нож. — Беги! — закричал он уже в полный голос.
Я знал, что такое загнанный вепрь, насколько он может быть опасен для того, кто окажется у него на пути. Слышал однажды рассказ отца.
Волки… вепри… ведьма… Голова моя пошла кругом, в ушах звенел крик Игната: «Беги! Спасайся!» И я побежал… трусливо бросил брата одного. У него есть нож! Заговоренный ведьмин нож…
…Лес не хотел меня отпускать, еловые лапы цеплялись за волосы, корни хватали за ноги, но я боролся отчаянно и решительно. Страх был отныне моим помощником и союзником. Я бежал, не разбирая дороги, не оглядываясь, руками раздирая окружающую меня тьму. А позади, близко-близко, слышалось чье-то хриплое дыхание. Звериное? Человеческое? Нечеловеческое?.. Меня загоняли, как того вепря. Только у вепря были бивни и ярость, а у меня — лишь страх…
Земля ушла из-под ног внезапно. Падение, боль в боку и благословенное беспамятство…
Я очнулся от холода. Капли дождя падали мне на лицо, стекали по щекам и шее. Черное небо разразилось наконец злым осенним дождем. Я попытался подняться, но не смог, лишь закричал в голос, едва не ослепнув от раздиравшей левый бок боли. Дно ямы, в которую я угодил, щетинилось остро заточенными, похожими на пики кольями. Волчья яма… Ловушка для Каина, предавшего своего брата. Удивительно, что я был до сих пор жив, что тело мое не нанизано, как бабочка на булавку, на эти беспощадные колья. Рукой я коснулся разорванного бока, пальцы тут же сделались липкими от крови. Левая нога была вывернута странно, неестественно. Я — та же бабочка, беспомощная и глупая. Мне никогда не выбраться из ямы самостоятельно. Если только Игнат не найдет меня. Если только он еще жив…
Сначала я кричал, звал на помощь. Ответом мне был лишь шелест дождя и протяжный волчий вой. Яма наполнялась водой. Если дождь не прекратится, я, наверное, просто захлебнусь. Или умру от боли, пытаясь пошевелиться.
Я не заметил, когда серый день перетек в черную ночь. Может, оттого, что временами впадал в беспамятство. Голос давно охрип, и я больше никого не звал. На спасение я тоже уже не рассчитывал. Я готовился умереть, и мне было уже почти не страшно. Холодный сентябрьский дождь вымыл из меня страх, оставив только боль.
К утру дождь перестал. Лежа в холодной дне волчьей ямы, я смотрел в ясное небо. Боль тоже ушла, на ее место пришла обреченность. Я с особенной ясностью понимал, что никто меня не найдет, что утыканная кольями яма станет моей могилой.
Свет померк, заслоненный кем-то или чем-то. Мне уже было неинтересно, я уже видел другой, куда более яркий свет.
— Эй, барчонок? Живой? — Голос сиплый, знакомый и незнакомый одновременно. — Как же тебя угораздило?
Я не стал отвечать, у меня больше не было ни сил, ни интереса. Мир мой снова начал погружаться в спасительную черноту. Когда груди моей коснулся конец пеньковой веревки, я провалился в забытье.
…Темнота укутывала меня со всех сторон, то дышала жаром, то холодила февральской стужей, проливалась в горло полынной горечью, терзала, не давала покоя.
Когда я в следующий раз разлепил веки, над головой моей не было неба. Над ней медленно колыхались пуки засушенных трав. Лежать было покойно и почти не больно, только дышалось отчего-то тяжело, со свистом.
— Очнулся, барчонок? — Голос слышен, но хозяина голоса не видать. — А я уже думал, что не получится у меня с тобой ничего. Который день в беспамятстве между небом и землей.
Я хотел спросить, где я, поблагодарить за спасение, но вместо слов из горла вырвался клекот, в бок словно вонзилась раскаленная кочерга.
— На-ка выпей! — Рука, грубая, заскорузлая, а в ней — дымящаяся чашка. — Ты пей, барчонок. Не бойся, не отравлю.
Я выпил, поморщился от знакомой горечи, прикрыл глаза. Хотел только передохнуть, но тотчас провалился в сон.
В следующий раз я увидел не только засушенную траву, заскорузлую руку и глиняную чашку. В следующий раз я увидел лицо своего спасителя. Густые седые волосы, борода до самых глаз. Лешак…
Он почти не разговаривал со мной в те дни. Отпаивал отварами, менял повязки, проверял, надежно ли примотаны к поломанной ноге полосы бересты, иногда шептал что-то на непонятном языке. Я тоже молчал. Волчья яма научила меня терпению.
Лешак заговорил, только когда я уже мог сидеть в кровати.
— Рассказывай, барчонок, — велел он, придвигая поближе колченогий табурет.
— Меня Андреем звать. — Отчего-то в тот момент мне казалось это важным.
— Ну, Андреем так Андреем. — Лешак пожал плечами и, кажется, улыбнулся в усы. А ведь он был совсем еще не старым, не старше отца. Стариком мужчина казался из-за бороды и ранней седины. — Как ты в волчью яму угодил?
Я рассказал ему все как есть, без утайки, и только потом отважился спросить про брата.
— Жив. — Лицо Лешака потемнело, а в глазах появился недобрый блеск. — А вот тебя за живого уже никто не держит. Понесло тебя со страху в волчий лес, там ям этих тьма.
Игнат жив! А больше мне ничего и не надо.
— Тебя в лесу искали, в реке. Решили, что утонул. А ты вишь, какой живучий оказался! Я и не верил, что выживешь. — Лешак коснулся моей обернутой берестой ноги. — Заживает хорошо, только все равно хромать будешь.
— А ты? Почему не сказал никому, что я жив?
— Говорил же, не верил, что выживешь. А теперь-то уж чего? Вот встанешь на ноги, сам все и расскажешь.
Когда я в первый раз вышел из избы Лешака, в лесу уже лежал снег, и от этого все вокруг было белым-бело.
— На-ка! — Лешак набросил мне на плечи тулуп, сунул в руки посох. — Не хочу я тебя по новой лечить, неугомонного. Подыши чуток и возвращайся. Рано тебе еще моционы устраивать.
А он оказался совсем не злым, не таким, каким показался в тот, самый первый раз. Не злым и не глупым. Слишком не глупым для необразованного мужика. В его избе были книги: старые, написанные на латыни, и новые, печатные, такие же, как в библиотеке отца. Ему нравилось читать по вечерам, лицо его в эти моменты становилось безмятежным и радостным. Одним таким вечером я и спросил, откуда он знал мою маму.