Дебора Боэм - Призрак улыбки
— Извини, друг, — ухмыльнулась эта скотина, передавая мне свои гнусные соболезнования с помощью все той же беззвучной телепатии. — Но я не так уж и виноват. Видишь ли, этот укус не принес бы тяжких последствий, если бы сам ты не оказался смрадным болотом греха. Живи ты добродетельно, он не оставил бы ничего, кроме шрамика.
* * *Рэйко — мать Сатико и жена главы нашего клуба — была не гадкой совратительницей, а всего лишь страдающей от одиночества, не лишенной темперамента, несчастной в браке женой, принадлежавшей к поколению, которое не мыслило для женщины других занятий, кроме заботы о доме и детях и разве что не полностью занимающих день уроков искусства чайной церемонии или аранжировки цветов. Муж Рэйко, мой шеф, в свои холостые годы был рьяный ходок по женщинам и не позволил супружеским клятвам хотя бы на йоту изменить прежний порядок. Отец Рэйко был патриархом, определявшим политику в мире сумо, представителем третьего поколения семьи, блиставшей в этом виде спорта, знаменитым чемпионом по имени Ботанъяма. Организованный по сговору брак представлял собой чистую политическую сделку, и сразу же после церемонии жених отправился на свидание к своей любовнице, в прошлом барменше, а ныне владелице целой сети дорогих вечерних кафе на Гиндзе, даже не удосужившись дефлорировать робкую новобрачную.
Все члены клуба любили Рэйко, свою, как они ее называли, оками-сан. (Тот факт, что жену главы общества, как и хозяйку гостиницы, именуют оками-сан, не случаен: ведь их обязанности практически совпадают.) Борцы низших рангов помогали ей в ежедневных хлопотах, включая закупки провизии и готовку, но вся полнота ответственности за организацию хозяйственной стороны жизни клуба лежала на ней. Выполняла она и обязанности домашнего психотерапевта, пользуя тех борцов, которые из-за тоски по дому, встречи с несправедливостью, поражения, невозможности набрать нужный вес или любовных неурядиц впадали в депрессию.
Однажды Рэйко взяла меня с собой на рыбный базар и, готовя к дебюту в роли помощника на кухне, терпеливо разъясняла, как выбрать правильные продукты для специального кушанья борцов сумо — тянко-набэ. (Опасаясь, что это пригвоздит меня к кухне, я никому не признался, что имел опыт поварской работы, и в результате мои наставники просто сочли меня очень способным учеником.)
На обратном пути Рэйко спросила, не хочу ли я выпить чашечку чаю в "Пер Гюнте" (местном кафе, которое охотно посещали, называя "Пэ-ру Гюн-то", и наши, и другие борцы сумо). Я согласился, полагая, что она просто проявляет любезность или — циничнее — не прочь попрактиковаться в английском, который был у нее, в общем, хорош во всем, за исключением неразберихи между прилагательными и наречиями. Рэйко была изысканно привлекательна — если вам приходилось видеть знаменитые гравюры на дереве, изображающие женщин в деревянной ванне, стоящей на открытом воздухе под сакурой в полном цвету, вы можете представить себе тип ее лица, — но я уже был безумно, хотя и целомудренно влюблен в Сатико и думал о Рэйко исключительно как о доброй оками-сан (не путать с ôками, начинающегося с долгого "о", оно означает "большой волк"), поглощенную своими обязанностями жены шефа. В мире фантазий я иногда воображал ее своей тещей. Но никогда, несмотря на всю ее красоту, не чувствовал к ней вожделения или тяги.
Я всегда плохо ловил любовные сигналы: получать оплеухи за слишком большую дерзость мне приходилось куда реже, чем раздраженные тычки в грудь — наказание за недогадливость. Так было и в случае с Рэйко. Знаки ее отнюдь не материнского интереса были вполне очевидны: попытки встретиться со мной взглядом, положенные под подушку маленькие подарки, букетики свежих цветов в моей комнате. И все же я совершенно не понимал, в чем дело, не прозрел и тогда, когда Сатико прошептала мне как-то в холле: "Прости, мне запретили разговаривать с тобой". А мы ведь и так разговаривали немного. Она всегда вроде как избегала меня, но я относил это за счет японской застенчивости.
А еще через некоторое время Сатико просто исчезла. Из разных источников до меня доходили разные сведения. И получалось, что она отправилась не то в Киото — для занятий историей искусств, не то в Нагою — для изучения ткачества, не то в префектуру Акита — освоить сложный процесс варки индиговой краски. Мне было больно, что она уехала не попрощавшись. И вот однажды, когда я все еще переживал это мнимое предательство, Рэйко попросила меня поехать с ней, чтобы привезти несколько громадных мешков с рисом, предоставленных клубу одним из его многочисленных спонсоров. "Мне нужны твои сильно руки", — сказала она по-английски, и я ответил ей: "Нет проблем".
Рэйко усадила меня в свою темно-зеленую "миату", и мы выехали из города, направляясь в сторону аэропорта Нарита. Насколько я был наивен? А вот посудите сами: когда мы въехали на стоянку большого пригородного интим-отеля, кокетливо прячущегося под вывеской "Гостиница спящей кошечки" и явно копирующего архитектуру замка Хоуард в Йоркшире, я просто предположил, что рис — подарок щедрого владельца.
Странным образом мы оказались в ярко и совершенно безвкусно обставленной комнате: красный шелк, розовые зеркала, круглая кровать. Но даже и тут я понял, что к чему, лишь когда Рэйко отколола шиньон и, тряхнув головой, высвободила пелерину искрящихся волос. Жена главы клуба пожелала сделать меня любовником, и я не мог отказаться: это было бы для нее унижением.
Поэтому я лег с Рэйко, но постарался вести себя грубовато, эгоистично, не подключая ни сердце, ни ум, раздумывая только о том, простит ли меня когда-нибудь Сатико, и до слез — крупных, теплых слез, которые Рэйко сочла знаком волнения или восторга, — сомневаясь в этом.
Сразу же после первого соития я мог бы встать и уйти. Я мог вообще распрощаться с сумо, мог перейти в другой клуб, но я не мог расстаться со своим сердцем, а мое сердце принадлежало Сатико. День был душный, дымчато-сизый, июньский, сама погода мощно подталкивала к тайной беззаконной любви, и Рэйко явно хотела использовать этот день для компенсации любовной отверженности и унижения, в которых прошла у нее половина жизни. Она настаивала на новых и новых объятиях, и к третьему разу мы уже погружались во что-то — не знаю, назвать ли это любовью, влечением или зыбучим песком, — и с каждой минутой чувства делались глубже и тоньше.
К тому времени, как мы притормозили на заднем дворе клуба и принялись разгружать мешки "подаренного" риса (разумеется, Рэйко купила его на обратном пути в магазине), единственный волновавший меня вопрос был: когда это повторится снова. Ответ оказался: завтра, и послезавтра, и на следующий день. Так вот оно и началось несколько лет назад, и, хотя я все время продолжал боготворить Сатико как свою истинную любовь, я знал, что ее мать — мое истинное жгучее желание: подруга сидящего во мне зверя, примитивно-телесный зов судьбы, ангелоподобный проводник в ад.