Эльдар Рязанов - Предсказание
— Но на рукописи нет моей фамилии, — сказал я.
— Ошибаетесь!
И Дементьев протянул мне заветную папку. На титульном листе, над названием, было напечатано: «Эльдар Рязанов». Я сразу определил, что напечатано на той же пишущей машинке, что и весь остальной текст повести.
Опять я почувствовал, что соприкасаюсь с чем-то бесовским, необъяснимым, перед чем я бессилен.
— Хорошо, — покорно сказал я. — Но тогда я предварю вещь предисловием, в котором объясню, что это писал не я, расскажу, как повесть попала ко мне и про странности, которыми сопровождалась вся эта дьявольщина.
— Делайте, что хотите. Это ваше авторское право. Были в истории литературы «Повести Белкина», «Театр Клары Гасуль» и еще многое другое, — сказал главный редактор, — Все равно мало кто поверит, что «Предсказание» написали не вы.
После этой беседы стало ясно: или вещь придутся публиковать под своим именем, или она будет похоронена. Я выбрал первое.
Далее публикуется то, что оказалось в папке, переданной мне Людмилой Алексеевной промозглым февральским вечером.
Эльдар РЯЗАНОВПосле ливня летний лес в испарине.
Душно. К телу липнет влажный зной.
Я иду, а мне навстречу парень,
он черноволосый и худой.
Он возник внезапно из туманности
со знакомым, близким мне лицом…
Где-то с ним встречался в давней давности,
словно с другом, братом иль отцом.
Время вдруг смутилось, заколодилось,
стасовалось, как колода карт…
На меня глядела моя молодость —
это сам я сорок лет назад.
Головой кивнули одновременно,
посмотрели пристально в глаза.
Я узнал родную неуверенность,
о, как мне мешали тормоза.
На меня взирал он с тихой завистью,
с грустью я рассматривал его…
В будущем его, я знал безжалостно,
будет все, не сбудется всего.
Он застенчив, весел, нет в нем скрытности,
пишет безысходные стихи…
Я провижу позднее развитие,
Я предвижу ранние грехи.
Будут имя, фильмы, книги, женщины…
Только все, что взял, берешь ты в долг.
И когда приходит время сменщика,
то пустым уходишь в эпилог.
Главное богатство — это горести,
наживаешь их из года в год!
Что имеет отношенье к совести,
из печалей и невзгод растет…
Он в меня смотрелся, словно в зеркало,—
отраженье было хоть куда!
Лишь бы душу жизнь не исковеркала,
если остальное — не беда.
Слушал он, смеялся недоверчиво,
сомневался в собственной судьбе…
Прошлое и нынешнее встретилось!
Или я немного не в себе?
Попрощались мы с улыбкой странною,
разошлись и обернулись вслед…
Он потом растаял за туманами,
будто его не было и нет.
Только капли россыпями с дерева
шлепаются в мокрую траву…
Мне, пожалуй, не нужна уверенность,
было ли все это наяву?
Глава первая
Думая о том, как начинать эту повесть, в какой манере ее писать, я понял, что никакого литературного пороха не изобрету. И очень огорчился. В глубине души я давно знал про себя, что стал совсем консервативен. А сейчас окончательно в том убедился. Черт побери, я самый настоящий традиционалист. А в наши дни это особенно отвратительно! У меня не получается, чтобы фраза обгоняла фразу, чтобы одна мыслишка налезала на другую, подминая предыдущую. Я не умею сочетать в одном предложении несочетаемое, сшибать нескладные противоположные ассоциации. Кажется, подобный стиль называется «потоком сознания». Когда я читаю литературу «потока сознания», я восхищаюсь буквально всем: и якобы случайным нагромождением одних и тех же слов, и нарочитой неряшливостью эпитетов, и свободными ассоциациями, причинность которых может быть понятна одному только автору, да и то вряд ли. Впрочем, все это не имеет значения, ибо важна не мысль, а нагнетание речи, повторение глаголов или прилагательных до неимоверного количества, в результате чего что-то рождается или не рождается. В конце концов не в смысле дело. Мне особенно нравится фраза типа «шел дождь и два студента». Ведь написано это совсем не от неграмотности и отнюдь не от бескультурья. Поскольку писатель не может не знать букваря, грамматики и синтаксиса, следовательно, все сделано им сознательно, в полете новаторства, для обновления языка. Но те читатели, которые считают, будто писатель, выражаясь подобным образом, на самом деле думает, как пишет, считают неправильно. Так думать противоестественно. Это все равно что правой рукой чесать левое ухо. За эдакой манерой письма стоит тяжелая работа, каторжный писательский труд, страшенный отбор словес, в результате которого будто бы и рождается беспечная моцартовская легкость рассказа, переходящая не то в свежий стиль, не то в оригинальный авторский почерк, не то в нечто новое, чему еще нет названия. Короче, мне это не по плечу, не под силу. У меня так писать не выходит. То ли нет потока, то ли неважно с сознанием. Меня душат логика, смысл и обстоятельность, что сейчас никому не интересно. Требуется непосредственная, наивная словесность, вроде бы неорганизованная, лишенная закономерности, вне правил и, главное, не совсем понятная. Ибо раньше в нашей литературе было понятно все и даже чересчур, а это надоело. Однако пора кончать с тем, что не имеет отношения к сюжету…
Я решил поведать о странной истории, которая приключилась со мной, но мешает то, что я не знаю, как к ней подступиться. Писать по-старому — никто читать не станет, кроме старичья, а по-модному не умею. Но история весьма фантасмагорическая, и не рассказать ее жаль. Так и тянет начать: «В то серое, осеннее утро я возвращался из Ленинграда. «Красная стрела» подползала к перрону. Поезд — это стало обычным в последние месяцы — опоздал на два часа…» Но придется себя переломить и начать как-нибудь пооригинальнее. Или вообще начать без начала, откуда получится…
У меня с собой был тяжелый чемодан с редкими книгами. Я купил их в Ленинграде у одного дантиста, который намылился уехать в Израиль и поэтому распродавал все. Он не верил в будущее страны и боялся погромов. Он решил бросить все, чтобы его дети росли на свободе, в сытости и безопасности. И за это его не стоит осуждать, ибо у него имелись основания для беспокойства. Внешность его, и у детей тоже, была, что называется, ярко выраженной. Как говаривала моя покойная жена, «такая внешность — пособие для антисемитов». Дантист продавал книжки за бешеные деньги, но, хоть спасибо, за советские. Поскольку рубли уже не деньги, а книжки, наоборот, еще книжки, я без сожаления отдал за них все, что заработал в Ленинграде творческими встречами. Казалось, гонорары мне платили немыслимые, но это только казалось до первой же встречи с жизнью.