Дебора Боэм - Призрак улыбки
Анчин читал буддийские молитвы в помещении, отведенном ему для сна: маленьком флигеле с круглыми окнами, построенном на задах кухни (как старший среди монахов, он давно уже распростился с аскетически суровой спальней, где молодые монахи спали рядком на соломенных матах, словно сардинки, не совсем еще приобщенные к благодати). Подкравшись поближе, Киёхимэ смогла увидеть его в открытом окне: сильный торс, обтянутый кожей красивый череп. Слава Создателю, эта кожа была цела! Хотя все страшное происходило всего лишь во сне, Киёхимэ ощущала, что непонятным образом близко соприкоснулась с темными сторонами жизни, и теперь радовалась, что и сама она, и Анчин невредимы.
Глядя на строгий профиль поглощенного молитвой монаха, она больше не чувствовала приливов эгоистичной девчоночьей жажды, требующей немедленного утоления, а испытывала глубокую нежность и искреннее желание, чтобы, следуя избранному пути, он обрел совершенство и счастье.
— Я всегда буду влюблена в тебя, — прошептала она, поворачиваясь, чтобы уйти, но уже в этот момент понимала, что это, скорее всего, не так.
Избранный ею путь лежал вниз по холму к Камакура-Северному, а оттуда в Токио, в Роппонги, к полной невероятных обещаний "адской" ночи в компании ярких, свободных, красивых американских рокмэнов. Но сон все же не оставлял ее, струился горячей лавой по жилам, и, внутренним оком разглядывая дракона, которым она, пусть лишь в мыслях, была, Киёхимэ вдруг ахнула.
Татуировка! Конечно. Сон был посланием. Она родилась в год Дракона, и ей предназначено иметь дракона в виде татуировки. Ей даже понятно где: на спрятанном от глаз треугольничке кожи у основания позвоночника, там, где его будут видеть только любовники, доктора, массажисты, прислуга. И уж конечно, болтливые слуги донесут новость о скандальной картинке до Дайдзо Така, который выйдет из себя и будет стучать кулаками о стены.
Перспектива была поистине восхитительной: последний удар по всем планам о благородном браке. И все-таки, предаваясь шутливым фантазиям на украшенной клумбами с геранью железнодорожной платформе, и даже потом, усевшись в скользящий, платинового цвета поезд, мчавший ее навстречу "самому фантастическому вечеру в истории человечества", Киёхимэ все же была далека от обычно ей свойственного бесшабашного, жадно приветствующего ночное веселье настроения. Напротив, она ощущала себя странно спокойной, вдумчивой, умудренной.
"Может быть, — промелькнуло в мозгу, — это первые признаки зрелости?" Мысль напомнила ей о суждении, где-то прочитанном и переписанном в свой дневник. "Взросление — это танец на манер мамбы или ча-ча-ча: шаг вперед — два назад. И задача состоит в том, чтобы научиться извлекать удовольствие из движения в обе стороны". Да, именно так. Неудача с Анчином была, конечно же, шагом назад, но дала опыт, благодаря которому она стала взрослой женщиной или, как минимум, взрослой девушкой.
Тут ей припомнилась еще одна фраза, то ли прочитанная, то ли услышанная с экрана: "Ночь молода, и я молода тоже". Вдруг, так же неожиданно, как она превратилась в сжигающего плоть дракона, Киёхимэ вернулась к себе, легкомысленной и жизнерадостной. Вытащив плеер, она вдела наушники, нажала на кнопку и начала подпевать своему доброму старому гимну:
Время для колебаний прошло
И нечего вязнуть в грязи
Рискнем — и все потеряем
Любовь наша вспыхнет как погребальный костер
Иди сюда, бэби, разожги мой огонь…
— "Попробуй превратить ночь в огонь!" — отлично! — громко сказала Киёхимэ, проносясь мимо мелькавших за окном темных пригородных деревушек. Добавить к этому было нечего: симметрия, которую иногда дарит жизнь, чересчур хороша, чтобы пытаться объяснять ее словами.
Зуд сердца
Верный этой призрачной магии, он выдумывал, дабы они не осуществились, самые устрашающие подробности.
Хорхе Луис Борхес. ВымыслыВремя — около пяти часов дня, место — кафе неподалеку от Гиндзы, интерьер — в стиле рококо, освещение — цвета лимонного мармелада. "Веками японцы считались изысканно вежливыми, — говорила она, Живая Легенда, своим хрипловатым и все-таки музыкальным голосом, — но, не пробыв в этой стране и недели, я поняла, что чаще всего эта так называемая учтивость — всего лишь соблюдение формальностей".
Сидя напротив, Спиро Сугинами молча слушал. Кроме всего остального, Живая Легенда платила ему и за это: слушать, кивать и — как он в тайне подозревал — красиво смотреться в золотом свете близящегося вечера, демонстрируя соединение греческих и японских черт в архаичном, геометрически четком рисунке, напоминающем и о поэтах-воинах, и о любвеобильных богах. По природе Спиро был разговорчив, иногда даже болтлив, и сейчас прилагал большие усилия, чтобы рот оставался закрытым. Налетавшие на него приступы неудержимой откровенности он относил за счет своей греческой крови, а уклончивость поведения в обществе и некоторую сдержанность всегда объяснял словами: "Что вы хотите? Я же наполовину японец". Подчас ему очень хотелось быть чем-то одним: чистокровным японцем, греком, шотландцем или нигерийцем, в другие минуты казалось, что и любая кровь — чистая, но чаще всего он жалел, что не может похвастаться еще более пестрым соцветием предков: тогда все чудачества и все промахи можно было бы смело отнести за счет разных генов.
Как и Лафкадио Хёрн, Спиро Сугинами был сыном гречанки, но отец его был японец. В начальных классах калифорнийской школы его звали Зорбой-Япошкой, в средних, когда он вытянулся и начал делать успехи в тяжелой атлетике, прозвище изменилось на Зорба-Давай, что, с точки зрения расистских обзывалок, свидетельствовало, как он полагал, о повышении в ранге. Теперь он был высок, мускулист и на редкость хорош собой, и называли его Спиро или Сугинами-сан. Вырос он в Редвуд-сити, колледж окончил в Пало-Альто и провел бурную молодость (разбросал рисовое семя, как шутил он, с ранней юности осознав ценность самоиронии и превентивной зашиты) в Сан-Франциско. Внутренне ощущая себя обычным калифорнийцем, он, хоть и бегло говорил по-японски, в Токио был не менее инородным, чем оказался бы, скажем, на Марсе. И даже более, так как с Марсом, его лилово-серыми морями, безжалостными пустынями и множеством светящих ему лун он чувствовал какую-то таинственную связь. Проработав несколько лет техредом издаваемого в Нью-Йорке журнала "Мир путешествий", Спиро вдруг взял и махнул в Японию, чтобы (как он это обозначил) подышать воздухом предков. Там, в Токио, он однажды разговорился в метро с обаятельной женщиной лет шестидесяти пяти, которая оказалась жительницей калифорнийского города богачей Атертона, вскричавшей (узнав, откуда он): "О! Так мы же соседи!" В ответ Спиро вежливо улыбнулся. Да, между нами всего лишь две мили и сто миллионов долларов, промелькнуло в мозгу. "Соседка" пригласила Спиро на посольский прием, и он пошел — в чистом виде из любопытства. Среди гостей присутствовала давно интересовавшая его своими книгами писательница. И когда не в меру резвая тартинка с икрой выскочила у нее из рук прямо на абиссинский ковер, Спиро помог благополучно отчистить запачканное место и получил предложение стать помощником-секретарем.