Дебора Боэм - Призрак улыбки
— Я вполне могу обойтись и водой, — вежливо ответил монах.
— К сожалению, сейчас чистят колодец, а бутылочной воды тоже нет. — Произнося эту чушь, Киёхимэ с трудом сохраняла серьезный вид. — Поэтому нам придется пить… мм… виноградный сок.
— Для меня все годится, — поклонился, сложив у груди ладони, монах.
Как-то раз, когда два упитанных молодых монаха уходили от них, покачиваясь, продолжая прикладываться к бутылке сверкающего красного бургундского и распевая — между глотками — на невообразимом английском «My Way», отец разъяснил Киёхимэ, что хотя, в общем-то, монахам предписана трезвость, на случаи сбора пожертвований для храма это строгое правило не распространяется. И все же для безопасности она решила сделать вид, что угощает добродетельного Анчина безалкогольным напитком, сказав:
— Ну, вот и бутылочка виноградного сока.
Выпив три стакана напитка, который на самом деле был выдержанным красным шардоне, Киёхимэ почувствовала себя одурманенной, томной и абсолютно раскованной. Анчин, который пил с ней наравне, по-прежнему сохранял позу медитации (прямая спина, свободные плечи, положенные крест-накрест ноги), вежливо кивал на ее слова и отвечал короткими аллегориями. Сделав еще глоток, Киёхимэ почувствовала, что больше не может ждать.
— Послушай, — сказала она, — я не могу больше терпеть эту двусмысленность. Я тебе нравлюсь или нет?
— Колибри восхищается цветком кактуса, но пить его нектар ей не положено, — ответил монах.
— Ради всего святого, оставь метафоры! — воскликнула Киёхимэ, неожиданно потеряв всякий контроль над словами и над поступками. В следующий момент она уже оказалась по другую сторону стола и, сидя — не совсем твердо — на пятках, принялась вглядываться в его чарующее, светом пронизанное лицо.
— Я хочу тебя, — произнесла она, впиваясь в неподвижный взгляд его золотых глаз, — но хочу вовсе не ради забавы или разнообразия. Я хочу тебя сейчас, но буду хотеть и завтра и послезавтра. Я хочу, чтоб мы были вместе, навеки. Я никому еще не говорила такого, — с трудом переводя дыхание, продолжала она, и, хоть монах с неподдельным страданием в голосе молил: «Не надо, прошу вас», она продолжала: — Нет, мне не справиться с этим. Наверно, я в самом деле очень, очень тебя люблю.
Опрокинув стакан с вином, Анчин вскочил на ноги, и жидкость винного цвета пролилась на татами, образовав пятно, напоминающее по форме сердце, но ни он, ни она этого не заметили.
— Мне лучше уйти, — сказал он, — простите меня, пожалуйста. — Он выглядел растерянным и огорченным. От собранности и спокойной созерцательности не осталось и следа, как не осталось следа от порядка в ее одежде: юката распахнулась, обнажив бархатистую параболу груди.
Этому не сумеет сопротивляться никто, подумала Киёхимэ и дернула за конец алого пояса, как за раздергивающий занавес шнур. Юката, распахнувшись, соскользнула с плеч, и она стояла нагая и ослепительная, воплощение ночных фантазий любого мальчишки-школьника. Но монах торопливо спешил к дверям — в глазах его застыл ужас.
— Останься, прошу тебя, ты должен остаться, — настойчиво повторяла Киёхимэ.
Но Анчин отвечал с той же настойчивостью:
— Пожалуйста, если я дорог вам, позвольте мне уйти и никогда больше вас не видеть.
Сказав это, он ринулся к двери, забыв про мешки с ячменем, турнепсом и рисом, забыв толстый конверт, набитый банкнотами по десять тысяч йен каждая, и забыв даже обуться в свои деревянные гэта.
Нагая, с развевающимися, полными электричества волосами, Киёхимэ, как сумасшедший призрак из «Рассказов о лунном свете и дожде», стояла в дверном проеме. Анчин со всей скоростью, на которую были способны босые ноги, бежал по длинной аллее к большим деревянным воротам, а Киёхимэ, тоскуя, смотрела вслед и сжимала в руках гэта в безумном желании совершить невозможное: надстроить обувь телом носившего ее человека.
Опустившись на полированный гладкий пол холла, она почувствовала безмерную печаль. Сердце как будто давило камнем, голова бешено кружилась, и вдруг печаль превратилась в ярость: стало казаться, что тело рвут на куски; все, с ног до головы, охваченное жаром, оно превращалось во что-то чужое, странное, дикое. Опустив голову, она увидела не знакомый лунного цвета ландшафт, налитый зрелостью женской плоти, а что-то, напоминающее мозаику из блестящих, красно-черных и золотистых пластин, толстой броней покрывающих пульсирующие мускулы и сухожилия гигантского дракона с глазами из вулканического стекла, острыми как бритва, когтями и дыханием, напоминающим шум реактивного самолета: бурным, несущим гибель. Шок при виде физического воплощения охвативших ее эмоций был так силен, что молодая женщина по имени Киёхимэ Така потеряла сознание, и вся полнота власти перешла к бешеному дракону.
Для дракона монах был не человеком и не объектом любви, а намеченной жертвой, которую надо догнать, схватить и наказать, хотя и не слишком понятно за что. Охваченное яростью чудовище протиснулось — разломав их своим мощным торсом — в двери, проползло по садовой дорожке и двинулось дальше: вдоль по обсаженной деревьями широкой улице, ведущей к храму. Дракон был о четырех коротких и толстых лапах, но он мог и ползти, как змея, и именно так он сейчас двигался.
Впереди показался храм, и одновременно дракон увидел Анчина: пробежав вверх по длинной каменной лестнице, тот нырнул в находившуюся за воротами дверь. Все более разгоняясь, дракон устремился за ним. Его тело было слишком большим, чтобы протиснуться в просвет ворот, и, поняв это, он просто перемахнул через стену. Там не было ни души, и на мгновение тишина выхоленного храмового сада успокоила дракона, но почти сразу же опять вскипела кровь гонящегося, не рассуждая, за своей целью охотника, и дракон устремился на поиски.
За кухней стояли в ряд большие металлические емкости, похожие на мусорные баки, но раза в два больше. В них монахи хранили рис, ячмень, просо. Дракон обнюхал их, он чуял: монах скрывался где-то здесь. Сильнее всего подозрительный запах ощущался у последнего бака, и огнедышащий дракон принялся не спеша его обнюхивать. Думая, что это кто-то из братьев-монахов, пришедших ему на выручку, Анчин осторожно приподнял крышку и выглянул.
«Так это ты!!!» — рыкнул дракон. Слов в его реве было не разобрать, но его огненное дыхание мгновенно сожгло все мягкие ткани на красивом лице монаха. Тот вскрикнул — это был отчаянный вскрик человека, уже лишившегося языка, — и обессиленный, хотя от шеи и ниже еще живой, свалился в бак. Разъяренный дракон обвился вокруг металлической емкости и изо всей силы сжал ее. Один из молодых послушников, в ужасе наблюдавший это из верхнего окна, рассказывал потом, что металл, раскалившись, сделался красно-рыжим, как заходящее зимнее солнце, и слышно было, как шипит, сгорая, плоть, как растекается костный мозг и хрустят, дробясь, кости. Потом, развив кольца могучего тела и бросив все еще раскаленный докрасна бак, дракон устремился прочь и, перемахнув через монастырскую стену, двинулся к реке, нырнул, издав шипение, и, подняв облако пара, исчез навсегда.