Айзек Марион - Тепло наших тел
— Это твоя жена? — наседает Джули. Киваю. — И что это с ней за тип? — Пожимаю плечами. — Она тебе что, изменяет? — Пожимаю плечами. — И тебе все равно?
Пожимаю плечами.
— Хватит плечами пожимать, дубина! Скажи что-нибудь и не прикидывайся, будто не умеешь!
Я думаю. Провожаю взглядом жену, уходящую вдаль, и прижимаю руку к груди.
— Мертво… — Машу рукой в сторону жены. — Мертвое. Хочу… чтобы… больно. Но… ничего.
Джули как будто ждет продолжения. Я начинаю сомневаться, что мне со всеми моими запинками удалось произнести хоть что-то осмысленное. Слышно ли хоть что-нибудь, когда я говорю? Или слова раздаются только у меня в голове, а те, к кому я обращаюсь, так и остаются без ответа? Я так хочу изменить свою пунктуацию. Мне так нужны восклицательные знаки — но я тону в многоточиях.
Джули смотрит на меня еще с минуту, потом отворачивается к окну, к проплывающему мимо пейзажу. Справа — разинутые пасти выходов, когда-то живые и полные счастливых путешественников, торопящихся повидать мир, расширить горизонты, обрести любовь, славу и богатство. Слева — почерневший остов "дримлайнера".
— Мой парень однажды мне изменил, — говорит Джули в окно. — Еще когда приюты только строились. У них жила одна девчонка. Однажды они напились до беспамятства, и все вышло само собой. Случайно, в общем. Он прощения просил, Богом клялся, что на все готов, лишь бы я его простила… и так далее, очень искренне, даже трогательно. Но я как будто зациклилась. Не могла выкинуть из головы. Все внутри просто горело. Плакала каждую ночь. Все самые слезливые диски чуть не до дыр заиграла. — Она качает головой, ее взор устремлен вдаль. — Знаешь… иногда я так остро все чувствую. Когда Перри… когда с ним это случилось… я бы многое отдала, чтобы быть как ты.
Я смотрю на нее. Она накручивает прядь волос на палец. На руках и запястьях у нее тонкие, чуть заметные шрамы — слишком симметричные, чтобы быть случайными. Вдруг Джули трясет головой и бросает на меня быстрый взгляд, как будто я ее только что разбудил.
— Не знаю, зачем я тебе это рассказываю, — говорит она раздраженно. — Короче, урок окончен. Я устала.
Без лишних слов везу нас домой. На стоянке забываю вовремя затормозить и лихо въезжаю в радиатор "миаты". Джули вздыхает.
Вечером мы сидим, поджав ноги, в проходе самолета. На полу перед Джули стынет лоток тайской лапши только что из микроволновки. Она тычет в нее пилкой, я на это смотрю. На Джули интересно смотреть, даже когда она молчит и ничего не делает. Она вертит головой, ее взгляд исследует все вокруг, она улыбается, ерзает. Мысли мелькают на ее лице, как пейзаж в зеркале заднего вида.
— Что-то тут слишком тихо. — Она встает и начинает копаться в моих пластинках. — Зачем тебе столько пластинок? Не разобрался с айподом?
— Звук… лучше.
Она смеется:
— Так ты пурист, значит!
Я кручу пальцем в воздухе.
— Насто… ящий. Живой.
— Да, правда, — кивает она. — Но и возни с ними гораздо больше. — Просматривает пластинки и вдруг хмурится. — Тут нет ничего новее девяносто девятого. Ты что, умер тогда?
Думаю, потом пожимаю плечами. Возможно. Понятия не имею, когда я умер. Можно было бы предположить, исходя из стадии моего разложения, но мы все гнием с разной скоростью. Некоторые годами остаются свеженькими, как в день похорон, а другие высыхают до костей за несколько месяцев. Плоть облезает с них, как засохшая пена морская. Не знаю, почему так. Наверное, тела подчиняются разуму. Кто-то быстро сдается, кто-то держит оборону.
Еще одно препятствие: понятия не имею, какой сейчас год. 1999-й мог закончиться десять лет назад, а мог и вчера. Можно попытаться определить время по состоянию улиц, обвалившихся домов и их фундаментов, но города тоже разрушаются каждый по-своему. Одни напоминают ацтекские руины, а другие словно опустели не больше недели назад — по ночам в окнах все еще гудят телевизоры, а омлеты на лотках в кафе едва подернулись плесенью.
То, что случилось, случилось не сразу. Не помню, что это было, у меня есть лишь слабые, остаточные воспоминания. Тлеющий ужас все никак не разгорался — а потом вдруг и гореть стало нечему. Каждый раз мы лишь удивлялись. Потом однажды проснулись — а ничего уже нет.
— Ну вот, опять ты отключаешься, — говорит Джули. — Мне так интересно, о чем ты думаешь, когда на тебя находит. — Пожимаю плечами, и она раздраженно фыркает. — Опять ты пожимаешь плечами! Хватит уже! Отвечай на вопрос! Почему у тебя нет новой музыки?
Я чуть снова не пожимаю плечами, с трудом себя останавливаю. Как ей объяснить словами? Долгая смерть Дон Кихота. Забытые походы, преданные мечты, домоседство и вечный покой — неизбежная судьба мертвых.
— Мы не… думаем… новое, — начинаю я, продираясь через ошметки своей дикции. — Иногда… я… нахожу. Но… мы… не ищем.
— Да ну, — говорит Джули. — Надо же, какая трагедия.
Она продолжает копаться в пластинках, и ее голос звенит все громче:
— Не думаете о новом? "Не ищете"? Что это вообще значит? Чего ты не ищешь? Музыку? Музыка — это жизнь! Это материальное воплощение эмоции — ее потрогать можно! Это неоновая метаэнергия, сцеженная из человеческих душ и превращенная в звуковые волны, специально чтобы твои уши могли ее воспринимать! И ты хочешь мне сказать, это скучно? У тебя нет на это времени?
Мне нечего ей ответить. Я молюсь разверстой пасти небес, чтобы Джули никогда не изменилась. Чтобы никогда не обнаружила, что вдруг стала старше и мудрее.
— Хотя у тебя тут неплохие вещи попадаются, — смягчается она. — Даже отличные. Давай опять эту. С Фрэнком не прогадаешь.
Она ставит пластинку и возвращается к своей лапше. Салон наполняется первыми нотами песни "Она ветреница", Джули ухмыляется.
— Мой лейтмотив, — сообщает она и набивает рот лапшой.
Меня вдруг охватывает нездоровое любопытство — я беру с лотка макаронину и кладу в рот. У нее нет никакого вкуса. Это как будто воображаемая еда — с тем же успехом я мог бы жевать воздух. Отворачиваюсь и сплевываю в руку. Джули ничего не заметила. Она погрузилась в свои мысли, на ее лице опять мелькают кадры немого кино. Несколько минут спустя Джули проглатывает свою лапшу и поднимает на меня глаза.
— Р, слушай, — начинает она тоном праздного любопытства, — а кого ты убил?
Я застываю. Музыка куда-то исчезает.
— Там, в небоскребе. Перед тем, как меня спас. У тебя лицо было в крови. В чьей?
Молча смотрю на нее. Зачем ей это? Почему ее память не стирается так же быстро, как моя? Что ей стоит жить вместе со мной в чернильной бездне вычеркнутой истории?