Лорен Оливер - Делириум
И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления.
Единственная хорошая новость для меня — это то, что результаты вчерашней эвалуации признаны недействительными. Всем назначат новый день эвалуации, а это означает, что у меня появился второй шанс. И на этот раз я его не упущу. Вчера в лаборатории я вела себя как последняя идиотка, а сейчас сижу за кухонным столом, и нее вокруг такое чистое, ясное и правильное. Я смотрю на щербатые, потрескавшиеся синие чашки с кофе, слышу непредсказуемый писк микроволновки (один из немногих электроприборов помимо простых лампочек, которыми нам разрешает пользоваться Кэрол), и вчерашний день кажется мне долгим, запутанным сном. Это настоящее чудо, что кучка фанатичных заразных решила выпустить на волю стадо коров как раз в тот момент, когда я заваливала самый важный экзамен в своей жизни. Не понимаю, что на меня тогда нашло. Я думаю об очкастом эвалуаторе, который демонстрировал свои зубы, о том, как из моего рта вырывается слово «серый», и начинаю кривиться. Дура, ну какая я дура.
Вдруг я осознаю, что Дженни что-то мне говорит.
— Что? — переспрашиваю я и фокусирую на ней взгляд.
Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части.
— Я спросила, что с тобой такое? — Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. — Ты будто бы сейчас блеванешь.
— Дженни, — обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. — Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает.
— Я прекрасно себя чувствую.
Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает.
— Просто устала.
Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение.
— Не могла заснуть?
— Я спала, — отвечаю я, — просто плохой сон приснился.
В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты.
— О господи, — говорит он. — Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон.
Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходил и в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны.
Дядя Уильям улыбается.
— Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва.
— Очень странно, — говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей.
Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок.
— Неудивительно, что я проснулся таким усталым, — говорит дядя Уильям. — Всю ночь по дому работал.
Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры.
Надеюсь, что нет.
Этот год первый с шестого класса, когда у нас с Ханой нет ни одного общего урока, так что я вижусь с ней только после школы. Мы встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку. Хотя сезон бега по пересеченной местности закончился две недели назад. (Когда наша команда отправилась на региональные соревнования, это был третий раз, когда я оказалась за пределами Портленда. Мы тогда отъехали не дальше чем на сорок миль по серому и унылому муниципальному хайвею, но я так разволновалась, что даже глотать не могла.) Мы с Ханой, несмотря на окончание сезона, стараемся как можно чаще бегать вдвоем. Даже во время каникул.
Я начала бегать в шесть лет, после того как моя мама совершила самоубийство. Первым днем, когда я пробежала зараз целую милю, был день ее похорон. Мне сказали, чтобы я, пока тетя готовит дом для поминок и накрывает стол, оставалась на втором этаже вместе с кузинами. Марсия и Рейчел должны были меня подготовить, но в процессе моего одевания они начали спорить о чем-то и совсем перестали обращать на меня внимание. Тогда я спустилась вниз, чтобы попросить тетю застегнуть мне платье на спине, а там в это время вместе с тетей была ее соседка миссис Эйснер. Когда я вошла в кухню, она как раз говорила тете: «Конечно, это ужасно. Но она все равно была безнадежна. Так будет гораздо лучше. И для Лины тоже, так лучше. Кто захочет иметь такую мать?»
Это было сказано не для моих ушей. Миссис Эйснер, когда меня увидела, ахнула и сразу захлопнула рот, как будто пробка влетела обратно в горлышко бутылки. А тетя просто стояла и молчала. В эту секунду весь мир и все мое будущее свелись к этой кухне, к этому безупречно чистому кремовому линолеуму на полу, к этим ярким лампочкам и подвижной зеленой массе желе «Джелл-О» на столе. Это было все, что у меня осталось после того, как ушла мама.
Я почувствовала, что больше не в силах там находиться. Я не могла видеть тетину кухню, которая, как я поняла, будет и моей кухней, не могла смотреть на желе «Джелл-О». Моя мама терпеть не могла «Джелл-О». Все мое тело начало покалывать, как будто тысячи комаров поселились в моих венах и принялись жалить меня изнутри. От этого покалывания мне хотелось подпрыгивать, кричать, извиваться.
И я стала бегать.
Когда я вхожу в раздевалку, Хана стоит, поставив одну ногу на скамейку, и завязывает шнурки. Мой страшный секрет заключается в том, что я, помимо всего прочет, люблю бегать с Ханой потому, что это единственная-разъединственная, малюсенькая-премалюсенькая мощь, которую я способна делать лучше, чем она. Но я не признаюсь в этом ни за что на свете.