Галина Яхонтова - Черная роза Анастасии
Чтобы убить оставшееся время, она стала читать полосы завтрашнего номера. Ее внимание привлекла статья некоего профессора этики, изучающего мораль первых послереволюционных лет.
„Проповедь „свободы любви“ исходила от таких радикально настроенных деятельниц коммунистического движения, как И. Арманд и А. Коллонтай. Охваченная революционным энтузиазмом молодежь решала „проклятый вопрос“ с неподражаемой прямотой: „Слушали: о половых сношениях. Постановили: половых сношений нам избегать нельзя. Если не будет половых сношений, то не будет мировой революции“.
Отношения „без черемухи“ (одноименный роман П. Романова), „без всяких причиндалов“ нашли в студенческой среде немало горячих сторонников. Среди учащихся вузов, проанкетированных Д. Лассом в 1928 году, почти половина ответила, что „любви нет“, „не понимаю, что такое любовь“, „любви не признаю“ и т. д. С насмешкой говорят об этом чувстве и герои литературных произведений:
„Мы не признаем никакой любви, — восклицает комсомолец из повести Л. Гумилевского „Собачий переулок“, — все это буржуазные штучки, мешающие делу“.
Комсомолка Женя, выведенная А. Коллонтай в одном из очерков, заявляет: „Половая жизнь для меня простые физические удовольствия, своих возлюбленных меняю по настроению. Сейчас я беременна, но не знаю, кто отец моего ребенка, для меня и это безразлично“. Героиня того же Л. Гумилевского выражается еще определенней: „Довольно! Требуется тебе парень — бери, удовлетворяйся, но не фокусничай. Смотри на вещи трезво. На то мы и исторический материализм изучаем…“
Социалистическая действительность мало соответствовала провозглашенным декларациям. Еще Г. Спенсер сказал: „Нет такой политической алхимии, посредством которой можно было бы получить золотое поведение из свинцовых инстинктов“.
Да уж, не получается великой любви из „свинцовых инстинктов“. Анастасия убедилась в этом на собственном нескладном опыте. И теперь, по-бабьи сочувствуя комсомолке двадцатых годов Жене, она тем не менее ловила себя на мысли, что в какой-то момент и ей самой стало безразлично, кто отец ее будущего ребенка. Хотя, в отличие от героини очерка А. Коллонтай, Настя прекрасно знала, что этим отцом являлся Ростислав Коробов — первая и, как казалось, единственная любовь, неспособная однако брать ответственность ни за собственные стихи, ни за близких людей, ни за ночной металлический гул пожарной лестницы — общежитских „врат“ в рай.
„Все люди и события появляются в нашей жизни только потому, что мы их сами призываем“, — подобную мысль она когда-то вычитала в „Иллюзиях“ Ричарда Баха. Так что не стоит винить других в собственных ошибках и просчетах. Даже если эти другие — мужчины, которые всем ходом жизни на земле призваны заботиться о своих женщинах и детях. Даже если они заставляют женщину чувствовать себя невообразимо сильной. Уныние — тяжкий грех. И Настя собирала все еще оставшиеся душевные силы, чтобы не впасть в него. А кривая как-нибудь выведет…
Дом, где ее должен был ждать Удальцов, находился на улице Неждановой. Тихий, неестественно спокойный квартал. Такой спокойный, что даже не верилось, что это Москва. И не просто Москва, но самый центр ее. И время здесь, казалось, было остановлено, переплавлено в камень, заморожено где-то во второй четверти прошлого века.
Рядом с этими колоннами, арками и порталами Настя ощутила себя одетой нелепо и безвкусно, словно явилась к званому обеду в трико. На мгновение возникло острое желание обрести гармонию, начав хотя бы со смены демократичной куртки на соболье манто. Она вошла в полутемный, оскверненный непочтительным к старине двадцатым веком подъезд и почувствовала, что ее внешний вид больше не важен, потому что внутри здание оказалось перестроенным, а значит, лишенным каких бы то ни было примет стиля. Окна на лестничных площадках между этажами были полукруглые, со сложными рамами, напоминающими решетки. Небольшие стекла явно отличались одно от другого, с новыми, возможно только вчера вставленными, соседствовали перламутровые от старости, придающие переулку фантасмагорические черты. Она подумала, что, не исключено, Михаил Булгаков тоже иногда смотрел на мир сквозь такие вот отекшие от времени стекла.
Квартира на третьем этаже встретила ее неприветливой дверью из дуба, хотя и не мореного, но обработанного „морилкой“. Она позвонила, и мелодичные звуки заглушили участившееся вдруг сердцебиение. Замок долго щелкал и вздрагивал, словно не хотел слушаться. Но с судьбой бороться бесполезно, и дверь открылась скрипя.
— Настя! А я, признаться, уже заждался.
Гурий Михайлович казался чересчур суетливым и взволнованным. И намека не осталось на „бронзовую“ неприступность, которая так привлекала женщин.
Квартира была засыпана пылью, как январская улица — снегом. Вещи, трогательные статуэтки, которых так много бывает в старых жилищах, — все это находилось в полном порядке, но видно было, что давно, очень давно, к ним не притрагивались.
Дом выглядел настолько нежилым, словно несколько месяцев назад рядом взорвалась нейтронная бомба и люди улетучились, растаяли, оставив в полном порядке свои пожитки.
— Я тут принес, вот. — Удальцов указал взглядом на кухонный стол, на котором, словно пришельцы из иного мира, возвышались бутылка итальянского шампанского „Милорд“, банка израильского растворимого кофе и пакет, очевидно, со съестным.
Анастасия, повинуясь инстинкту хранительницы очага, взяла тряпку, иссохшую, как египетская мумия, и, собрав все силы, открыла кран. Ржавая вода со страшным ревом устремилась в раковину. И вот мутный поток сменился прозрачным, принося успокоение в ее душу. „Не зря японцы так любят созерцать падающую воду“, — эта нелепая мысль пришла ей в голову на неизвестно чьей кухне в присутствии великого поэта Удальцова.
— Где здесь чайник? — Это она произнесла вслух.
— Вот.
Посудина, которую подал Насте поэт, выглядела в высшей степени исторической. Чайник — медный! В такой когда-то, по преданию, смотрелась Золушка, не имевшая зеркала. Но поверхность этого чайника, покрытая темной зеленой патиной, не отражала даже синего пламени. Пока чайник тихонько урчал, Настя сметала со стола пыль, под слоем которой этот дом задыхался, как задохнулись Помпеи под тяжестью пепла.
Старинные хрустальные бокалы, серебряные чашечки для кофе, фарфоровые тарелки с „перфорированным“ краем — для бутербродов, явно купленных в кафе Центрального дома литераторов. И весь этот дух старины в Настином сознании странным образом переплетался с обликом самого Удальцова… Он казался ей частью этого немножко бутафорского от излишней подлинности мира. Хотя он был старше Насти всего на каких-то лет двадцать пять. Классическая разница для пар, в прошлом веке принадлежавших к российскому высшему свету… И сам он, казалось, чувствовал, что ест не из своей тарелки — в прямом и переносном смысле.