Антидекамерон - Кисилевский Вениамин Ефимович
– Погоди, это может быть… Сейчас погляжу.
Смахивает меня и босиком на цыпочках спешит к выходу. Я понимаю, что хочет в дверной глазок посмотреть. Через секунду в комнату заглядывает, нетерпеливо рукой мне машет и шипит:
– Прячься, скорей!
Сама в это время халат на себя натягивает, а звонок повторяется, длинней уже, настойчивей. Я в жизни так не пугался, заикаться начал:
– К-куда п-прятаться?
Она к шкафу подбегает, дверцу распахивает, плечики с одеждой сдвигает:
– Давай же, не телись!
Хорошо что раздеться не успел. Влетел я в этот шкаф, она дверцу за мной захлопнула – и назад. А у меня парадоксальная реакция пошла, хоть и колотило всего. Это ж ситуация из бородатых анекдотов, нарочно не придумаешь. Сижу на корточках, дышу спертым воздухом, смехом пополам с икотой давлюсь. Но голова еще что-то соображает. Чего она запаниковала? Почему, как я просил, не притворилась, будто нет ее дома, кого испугалась? Мужа нет у нее, прятать меня не от кого. Подумала, что сын вернулся? Так зачем меня в шкафу прятать? Долго ли тот же халат набросить, вернуться на кухню – ну, сидим мы с ней, винцо попиваем, какой здесь криминал? Так она себя повести могла только, если нагрянул какой-то мужчина, кому не надо бы знать, что кто-то есть у нее. Но тоже непонятно – почему она не может пригласить домой своего автора для работы, в редакции не успевает? В конце концов, не ночью же, еще и не стемнело толком. И вслед за тем другая мысль, заполошная: а что, если он пройдет на кухню, увидит на столе недопитую бутылку и два бокала, как она ему это объяснит?… Слышу в прихожей мужской голос – не Витя, значит, все-таки мужик какой-то. Входят они в комнату, она говорит ему:
– Я тебя сегодня не ждала, что случилось?
– Да ничего особенного, – отвечает, – У супруги, я и не знал, сегодня встреча с одноклассниками, собираются в ресторане. Вечер свободный, чего, подумал, дома торчать, решил к тебе наведаться. Ты что, не рада мне?
– Ну что ты? – обижается. – Будто не знаешь, как я всегда тебя жду!
А я обомлел. Вот, оказывается, почему не хотела она, чтобы меня здесь увидели! Голос-то этот принадлежал не кому-нибудь – главному редактору, моя Марья Дмитриевна и здесь успела! Или это он успел? Что гость он здесь не случайный и какие между ним отношения – на поверхности лежало. Но меня уже другое волновало: как долго придется мне отсиживаться в этом анекдотическом шкафу? Она ведь тоже должна понимать, как мне здесь достается, обязана что-нибудь придумать, чтобы побыстрей спровадить его. Она, слышу, и придумывает. Говорит ему, что голова у нее разболелась, не хочет ли он погулять с ней немного по свежему воздуху. А он жирно хихикает:
– Я знаю одно очень эффективное средство от головной боли, сейчас подлечу тебя!
Вслед за тем возня какая-то, а потом диван начал ритмично скрипеть. Возле самой моей дверцы, прекрасно мне слышно, как редактор главный сопит и пыхтит. Ощущение, должен сказать, не самое приятное. И представляю себе, каково ей-то сейчас: знает же, что я все это слышу. Я даже уши заткнул, до того мне противно стало. Но вскоре другое меня забеспокоило. Уж не ведаю, как и сколько другие анекдотические персонажи в закрытом шкафу выдерживали, а мне уже несладко приходилось, дышать трудно. Еще и нафталином там мерзко попахивало. Если этот ушлый лекарь от головной боли долго тут задержится, могут возникнуть самые нежелательные варианты. Наконец заурчал он утробно, перестал диван скрипеть. Ну, – я понадеялся, – одного разочка ему, наверное, должно хватить, не молод уже. Так на мое счастье и вышло. Марья Дмитриевна выручает меня, жалуется, что голова еще сильней разболелась, снова предлагает ему проветриться. А он говорит ей, что вряд ли получится у них, потому что, вспомнил он, ему скоро из Москвы должны позвонить, очень важный для него звонок.
Минут через десять хлопнула за ним дверь, выбрался я на свет божий. Федулова возвращается, смотрит на меня. Вся прямо полыхает, не понять только: оттого, что стыдно ей, или после их любовных утех. Она молчит – и я молчу, понятия не имею, что сейчас мне сказать и надо ли вообще что-то говорить. Она одним словом обошлась:
– Останешься?
А я двумя:
– Нет, пойду.
Ничего она больше не сказала, отправилась дверь мне открывать. С тем и ушел…
Лукьянов картинно вздохнул, покачал головой, якобы сокрушаясь по поводу греховности рода человеческого. Добавил:
– Во вторник, естественно, я к ним уже не пошел. И вообще больше мы с ней не виделись, она недели через три уволилась. Алик, он каким-то образом раньше всех обо всем узнавал, говорил, что не сама ушла, а шеф ее выпер, прознав о ее шашнях с каким-то молодым поэтом. Давно подозревал он ее, попалась наконец. Алику не всегда верить можно было, но, похоже, слух этот был не лишен оснований.
– Значит, так и не напечатала она ваши вирши? – поддел его Кручинин. – Зря старались?
– Не успел я постараться, – будто бы засмущавшись, потупил глаза Лукьянов. – Да и, уж не сочтите за нескромность, не велика была беда, талант, не зря же говорят, все равно пробьется…
11
– Обязательно пробьется, – иронично хмыкнул Кручинин. – Правда, поговорка эта звучит несколько иначе. Боже упаси, – сделал невинное лицо, – я никого из присутствующих здесь не имею в виду. Есть вообще много хороших поговорок, на все случаи жизни. Например, «делу время, а потехе час», или «на всякого мудреца довольно простоты». Последняя, между прочим, к нашему визиту сюда прямое отношение имеет. Один такой мудрец тут есть. Я бы даже сказал, что перемудрил он. Вот ему бы побольше простоты явно не помешало бы.
– Это как посмотреть, – счел нужным заступиться за Хазина Дегтярев, понял, в кого метит Кручинин. – Больше того, мне почему-то кажется, что вы, Василий Максимович, могли поступить в подобной ситуации так же. Не всегда же солдату грудью прикрывать командира, случается и наоборот, и нередко.
– Готов согласиться, если речь идет лишь о жизни самого командира, – парировал Кручинин, – не касается других жизней. К тому же силы и возможности свои умному человеку положено сознавать.
– Я думал, полемика о моих действиях и умственных способностях осталась уже позади, – вмешался Хазин, – и все это найдет отражение в акте. А относительно моей мудрости или не мудрости позвольте уж мне самому судить, это в компетенцию моего безгрешного руководства не входит.
Вот уж характер! – подосадовал Дегтярев. – Ну к чему сейчас на рожон лезть, против себя следователей восстанавливать? Кручинин мужик не вздорный, с ним обойдется, но Корытко мимо ушей не пропустит. Наверняка хазинские филиппики в адрес безгрешного руководства отнесет на свой счет, мало Борьке проблем. Глянул на помрачневшего Степана Богдановича, убедился, что опасения не беспочвенны.
С Борькой Хазиным Дегтярев когда-то учился на одном курсе, сдружился с ним еще в начале первого, когда ездили на неизбежную «картошку». Привлек его Хазин тем, что хорошо начитан был, не жлоб, с юмором у него все в порядке. И чем дальше узнавал, тем больше нравился ему Хазин, хоть и пикировался с ним чуть ли не по каждому поводу. Спорщик Борька был отчаянный и свою точку зрения отстаивал до последнего. Ладить с ним, тем не менее, особого труда не составляло, характер у него при всем его упрямстве был не вздорный. Если бы не один его пунктик, тут он становился неуправляемым. Отец у Хазина был еврей, и Борька считал это знаковой отметиной своей жизни, комплексовал. Любые антисемитские намеки, порой даже беззлобные еврейские анекдоты воспринимал как личные оскорбления. Просто сдвинут был на этом. В шестнадцать лет, получая паспорт, взял национальность отца, чтобы не подумали, что стыдится он, прячется. И это при том, что отец настоятельно советовал ему записаться по маме русским, не усложнять себе жизнь. При каждом удобном и неудобном случае Борька считал необходимым отметить, какая у него половина крови. Такое нередко бывает с полукровками, равно как и то, что они же бывают ярыми антисемитами. Рассказывал он, что в детстве, да и не в детстве тоже, сразу лез в драку, если только почудилось ему, что насмехаются над ним. Хотя, сомнительно, чтобы много находилось охотников связываться с ним, – парнем он был рослым и крепким, к тому же разряд имел по боксу.