Елена Арсеньева - Дамы плаща и кинжала (новеллы)
…В день гибели Маяковского некий молодой чекист дежурил на Лубянке и в числе первых прибежал к месту трагедии — квартира поэта рядышком, по соседству. Он видел лестницу, приставленную к окну с торца дома. Потом, когда он вернулся из квартиры на улицу, лестницы уже не было. Между тем окно располагалось очень высоко, и стремянка была столь длинной, что одному человеку ее уж точно было не унести. В тот же день он написал отчет, в котором высказал предположение, что неизвестные могли проникнуть в дом по этой стремянке, причем их должно быть трое, а то и четверо — очень сильных физически, иначе стремянку не принести. И куда она делась потом, непонятно, ведь ее должны были куда-то оттащить, куда-то совсем недалеко, и там спрятать.
Назавтра проницательный молодой службист был отправлен в Забайкалье. Спустя много лет, встретившись в командировке с бывшим сослуживцем, чекист понял, что его бросили служить так далеко от Москвы за ту злополучную лестницу.
Кстати, сразу после гибели Маяковского были приняты меры, чтобы исключить всякую последующую возможность судебно-медицинской экспертизы. Тело было кремировано. Родственникам не разрешили похоронить поэта по-христиански.
После смерти Маяковского Брики вернулись из-за границы, и Лиля стала называть себя «вдовой Маяковского». Ведь это «звание» давало право на литературное наследие поэта.
Однако наследие оказалось не слишком-то прибыльным наследством. Травля накануне смерти возымела действие: печатать Маяковского боялись. Тогда Лиля, окончательно обезденежев, написала письмо Сталину с жалобой на то, что Маяковский — поэт революции, поэт советской эпохи — совсем забыт, что его не издают…
В том, что письмо дошло до вождя — легло ему на стол! — прямая заслуга Агранова. Тут же была наложена высочайшая резолюция, которую знал в свое время каждый школьник: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».
Каждый школьник, увы, не знал, что авторство сей строки целиком и полностью принадлежит Лиле Брик. Как, впрочем, и львиная доля гонораров за переиздания всех произведений Маяковского.
Когда-то, в восемнадцатом году, он принес опухающей от голода Лиле две морковки. Редчайшая драгоценность в то время… Он и мертвый продолжал заботиться о ней.
Вернее, и мертвый был принуждаем заботиться о ней!
«15 апреля утром, когда мы еще спали на антресолях у себя на улице Кампань-Премьер, нас разбудил стук в дверь, — вспоминал позднее Арагон. — Кто-то крикнул с лестничной площадки два слова по-русски. Я не понял, что он сказал, но Эльза вскрикнула так страшно, что я соскочил с кровати, а она твердила мне одно слово: «Умер, умер, умер…» Не нужно было говорить, о ком идет речь».
Некоторое время спустя Эльза получила от сестры письмо: «Любимый Элик! Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо знать Володю так, как знала его я. Если бы я или Ося были в Москве, Володя был бы жив… Стрелялся Володя как игрок, из совершенно нового, ни разу не стрелянного револьвера. Обойму вынул, оставил одну только пулю в дуле, а это на 50 % осечка. Такая осечка уже была 13 лет назад в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу. Застрелился он при Норе (артистка МХАТ Вероника Полонская, в которую тогда был влюблен Маяковский), но ее можно винить как апельсинную корку, о которую поскользнулся, упал и разбился насмерть».
Немедленно в письмах и выступлениях, а потом и в воспоминаниях Эльзы и Лили стала появляться тема: «Патологическая склонность Володи к самоубийству».
Выходило, что Маяковский дважды стрелялся. Причем в обоих случаях был использован принцип гусарской, или русской, рулетки. В обойме пистолета находился только один патрон.
Первый раз это произошло в 1916 году. Маяковский позвонил Лиле Брик и срывающимся голосом сказал:
— Прощай, Лилик! Я стреляюсь…
Спас случай. Не то осечка, не то оружие не сработало.
И Эльза твердила:
— Всю жизнь я боялась, что Володя покончит с собой.
Смысл: ну вот и случилось сие…
Арагон, которому за послушание и успешное претворение в жизнь линии компартии даровано было дотянуть до семидесяти трех, написал о сестрах вскоре после того рокового выстрела Маяковского:
Вы обе — замыслов моих литые звенья,
и Лиля рождена для песен, как и ты.
Поэт ее упал однажды без движенья на черновик стихотворенья,
но песнь его жива — и в ней его черты.
Можно по этому поводу переживать как угодно, но никуда не денешься от двух убийственных признаний, которые сделали Арагон и его жена (сестра Лили Брик) на склоне жизни.
Он: «Я не тот, кем вы хотите меня представить. Моя жизнь подобна страшной игре, которую я полностью проиграл. Мою собственную жизнь я искалечил, исковеркал безвозвратно…»
Она: «У меня муж — коммунист. Коммунист по моей вине. Я — орудие советских властей. Я люблю носить драгоценности, я светская дама, и я грязнуха».
Хоть в данном случае товарищ Вышинский определенно прав: признание обвиняемого — царица доказательств, — а все равно противно!
А вот признание самой Лилечки:
«Жалко себя. Никто так любить не будет, как любил Володик».
Пророческие слова! Пророческие…
Лиля Брик покончила с собой в 86 лет, наглотавшись снотворного. Причина: несчастная любовь.
Ну что тут скажешь… Это многое извиняет.
Мальвина с красным бантом
(Мария Андреева)
— Мадам, я потрясен, я глубоко сочувствую вашему горю, но… — полицейский комиссар деликатно кашлянул, — но вы же признаете, что это написано рукой вашего мужа?
Женщина, сидевшая на стуле вполоборота к комиссару и неотрывно смотревшая на нечто, лежащее на диване и накрытое простыней, отчего затейливый, изящный диванчик казался громоздким, несуразным и пугающим сооружением, повернула голову и уставилась на комиссара невидящими глазами. Зрачки ее были расширены, словно дама накапала в глаза белладонны. Губы ее дрожали так, что лишь со второго или третьего раза ей удалось выговорить:
— Почерк очень похож на его. Но это подделка, подделка! Он не мог!
Она неплохо говорила по-французски, но иностранный акцент сразу чувствовался. Впрочем, это было неудивительно: во-первых, в «Руайяль-отеле» на рю-дю-Миди в Каннах жили сплошь иностранцы (и очень богатые иностранцы!); во-вторых, комиссару Девуа уже было известно, что дама, с которой он сейчас беседовал, — русская, зовут ее Zinette Morozoff, а то, что лежит на диване, еще несколько часов назад было ее мужем, русским миллионером и homme d’affaires[26] с непривычным для его французского уха именем Савва.