Сны листопада (СИ) - Леру Юлия
Я попыталась поймать его взгляд, но Костя отвел глаза и смотрел теперь куда-то поверх моей головы, туда, где у заборчика ровным рядом стояли стройные вишневые деревья — и Лукьянчиков в нашем далеком детстве тоже пасся возле них, когда приходила пора собирать ягоды, и набивал ими на пару со мной и другими ребятами свой бездонный тощий живот.
И как мы не замечали друг друга тогда? Мы ведь учились в параллельных классах и знали друг друга, правда, ходили в разных компаниях, пока на Дне молодежи вдруг не оказались в одной. Поцеловаться с Костей Лукьянчиковым после трех рюмок водки показалось мне тогда очень даже хорошей идеей. Я думала, мы и двух недель не продержимся, теперь он — мой муж, и я не могу представить своей жизни без него…
— Хорошее место? — спросила я.
— Да, — ответил Костя. — Зарплата такая же, как здесь на испытательном сроке, потом — больше.
— И что ты? — спросила я. — Согласился?
— Это пятидневка, Юсь, — сказал он, не отвечая и по-прежнему глядя поверх моей головы. — Нам придется переехать из Уренгоя. Навсегда. Я узнавал по поводу вакансии для тебя, им нужен экономист. И квартиру дадут тоже по договору.
Его рука, наверняка неосознанно, но прижимала все крепче, и только поэтому я поняла, что именно Костя не хочет мне сейчас озвучивать, о чем именно изо всех сил пытается молчать.
— Ты согласился, так? — Я высвободилась из его объятий, встала со скамейки и отступила на шаг, вздергивая голову, чтобы теперь уже ему приходилось искать мой взгляд. — Ты согласился, Лукьянчиков, и решил мне сообщить об этом только теперь?!
Его прищуренные глаза были похожи на два зеленых сверкающих лезвия.
— А ты, естественно, против?
«Да, естественно, я против», — хотела огрызнуться я, и Костя, видимо, предчувствуя это, уже начал что-то яростно и горячо говорить, но что-то внутри меня словно дернуло за ниточки, и с губ сорвались совсем другие слова:
— Правильно сделал.
И Костя запнулся и замолчал.
Какое-то время мы просто смотрели друг на друга, безмерно и одинаково удивленные оба моими словами и тем, что только что так неожиданно решили.
Но это и в самом деле был выход. Я на самом деле хотела бы уехать из Уренгоя, — снова сбежать, да, пусть это было бы так, но сбежать не от человека, которого я любила, а с ним, чтобы… о господи, Юся, ты опять готова начать с ним все заново? — спросила меня, хватаясь за призрачную голову, разумная я.
И ответ был «да».
Он на самом деле всегда был «да».
— Скажешь мне, когда написать заявление на увольнение, — сказала я все так же твердо, не позволяя себе передумать. — Если работа хорошая — надо ехать. Тем более дают квартиру.
Он ничего не ответил, и только все сверлил меня взглядом, и я опустилась на лавочку рядом, снова вдруг думая о бабуле и о том, что сказала бы она, увидь меня сейчас.
Да моя бабуля пришла бы в ужас, узнав, что за выдумки рассказываю я ее любимому Косте. Она бы усадила бы меня за стол и долго глядела бы на меня своим укоряющим мудрым взглядом, а потом отчихвостила бы меня по первое число, со всей своей внушительностью и серьезностью, на которую, несмотря на возраст и телосложение, все еще была способна.
— Ты чего ж делаешь-то, милая моя? — Я вдруг словно услышала ее звонкий голос у себя в голове, и краска стыда поползла по моим щекам. — Коли дорог тебе Костик, так дорожи им, а если расстаться с ним хочешь, так расстанься навсегда, но человека не мучь! Нельзя так с человеком, человек — это тебе не деревяшка бесчувственная, у него чувства есть!
Ох, бабулечка, как бы мне сейчас помог разговор с тобой. И ведь я хотела поговорить, вот только все откладывала и откладывала беседу на потом, не желая тебя тревожить, не желая рассказывать о своих бедах, а теперь уж нам и вовсе не сказать друг другу ни словечка…
Слезы снова потекли по моему лицу, обжигая его горькой солью, и я вцепилась руками в холодное дерево, позволяя им капать мне на джинсы с уже соленых щек и покрывать их темными пятнышками-следами.
Спустя пару мгновений Костина рука накрыла мою руку, сжала ее и потянула, и голос, в котором отчетливо был слышен тяжелый вздох смирения, позвал меня к себе:
— Иди сюда.
И я пошла.
Я не знаю, сколько мы так сидели: я и мой муж, самые близкие и одновременно такие чужие друг другу люди. В какой-то момент я подняла лицо, и Костя пальцами оттер слезы с моих щек и поцеловал меня — и я поцеловала его в ответ, поцеловала так, что если бы не было между нами всей той огромной кучи жестоких слов, ссор и лжи, то он бы точно понял, что я люблю его.
— Значит, решено, — сказал Костя уже позже, укрывая меня собой от поднявшегося ветра. — Мы уедем оттуда, и попробуй только передумать в последний момент, Юся.
— Я не передумаю, — сказала я глухо в его воротник и прижалась крепче. — Я же сказала.
— Ты придешь ко мне сегодня? — спросил Костя еще некоторое время спустя. — У вас там народ, наверняка места нет, а у меня-то полно… Я знаю, что тебе еще нельзя, но я не поэтому тебя зову, правда, — добавил он, и вдруг притянул мою голову к своему плечу и под быстрый стук своего сердца произнес мне куда-то в макушку странные и такие неправильные в его устах слова: — Я хочу, чтобы ты пришла, Юсь. Я соскучился.
…Костя уже перестал ждать ответа: я почувствовала это по легкой расслабленности тела, по выровнявшемуся дыханию, — когда я все-таки решилась, собралась с силами и призналась ему, так тихо, что едва услышала даже сама:
— Я тоже.
И почему-то это оказалось так просто и даже не страшно — сказать о своих чувствах тому, кто тебе дорог.
Глава 19
Анька Державина или, как ее звали по-деревенски, Анчутка, была моей одноклассницей и местной «ш», что, естественно, обозначало далеко не «швея-закройщик». Суеверные родители отвешивали нам подзатыльники за упоминание нечистой силы, но имечко к Аньке прилипло крепко, и не отлипнет, наверное, до самой ее смерти.
Сама Анчутка, впрочем, не обижалась. В деревне у многих были местные прозвища, часто со своей историей: дядя Саша Климкин был «Синяком», как и его алкаш-отец, хотя сам слыл трезвенником, Зойка Демьянова звалась «Дыня», потому что как-то на спор съела огромную дыню, баба Люба Кузякина всю мою жизнь была Кузнечиха… да вон даже Дашкин муж Алмаз расплывался в довольной улыбке, когда его называли «Брюлик».
Ну а Аня была Анчуткой.
Анчутку воспитывала бабушка Надя — отец бросил, мать спилась и умерла, когда ей было три года — и она с самого детства ни на что особо в жизни не рассчитывала. Высокая, белобрысая и такая худая, что, казалось, просвечивала насквозь, Анчутка носила учебники в старом полиэтиленовом пакете с рекламой сигарет, ходила целую неделю в одной и той же одежде и иногда заявлялась в школу с грязными волосами, за что бывала безжалостно осмеяна — типичный изгой, ненавидящий нас так же сильно, как мы презирали ее. К концу школы Анчутка собрала в аттестате кучу троек и уехала с ними покорять Оренбург, но отучилась два года в кулинарном техникуме и вернулась работать в нашу деревню, на хлебозавод, когда забеременела от какого-то мужика, и пузо стало наползать на нос.
Деревенские сплетники говорили, что отцом ребенка был какой-то оренбургский криминальный авторитет. У меня было смутное подозрение, что сама Анчутка эти сплетни и распускала.
Как бы то ни было, Аня родила здоровенького мальчика, Степу, и какое-то время чинно гуляла с ним по единственной нашей заасфальтированной улице, демонстрируя поведение примерной мамы красивого розовощекого малыша… А потом бабушка Надя умерла, материнские гены взяли свое, и Анчутка пустилась во все тяжкие.
Парни. Водка. Взрослые мужики-вахтовики с месторождения, заезжающие к Ане в ночь с пятницы на понедельник. Короче говоря, началась у Анчутки веселая жизнь.
Подросший Степа обычно «гулял», пока его мама принимала очередного мужика, — иногда долго, дотемна гулял, нарезая круги от дома Лукьянчиковых до улочки, где жила моя бабуля. Частенько Костина мать, а когда она слегла — его отец или сам Костя, устав смотреть на голодного и сопливого мальчишку, зазывали Степу в дом, где его кормили, вытирали сопли, укладывали спать. Спустя время Степа уже сразу шел к Лукьянчиковым, когда к маме приезжали мужики, а сама Анчутка, поначалу прятавшая глаза и бормотавшая извинения, забирая утром своего ребенка от чужих людей, осмелела и стала вести себя, словно так было и положено.