Роберт Натан - Портрет Дженни
«Искусство принадлежит массам» — это была его любимая фраза. Когда я однажды заметил в ответ, что эти самые массы вряд ли когда-нибудь смогут понять его живопись, он искренне изумился:
— Понять?! Кто их просит что-то понимать? Смысл картины внятен лишь ее создателю. И к тому же, — добавил он, — массы вовсе не так глупы, как ты думаешь. Посмотри хотя бы, как почитаем Гомер.
— Но не его акварели! — парировал я. — И вообще, что общего между тобой и Гомером?
— Ну при чем тут… — бормотнул Арне куда-то вглубь своей бороды. — Я хотел только привести пример… Но что касается меня — ты еще убедишься!
С этим бородачом в обитель мою вошло прошлое — беззаботные дни детства под солнцем и ветрами Новой Англии, а потом Париж, куда мы вместе отправились постигать живопись. Занятия в Академии у Хоторна и Олинского… Вечера в маленьком бистро на Boulle Miche. А потом большая холодная комната в старом доме на улице Сен-Жак, озябшие студенты, жмущиеся к маленькой печурке… Бессонные споры до утра о вечных истинах и юных парижанках, о французских винах и судьбе художника в этом мире…
Я водил гостя по музеям, выставкам, галереям, но он довольно равнодушно, если не сказать высокомерно, взирал на выставленные там картины и скульптуры. Не вызвали у него особых эмоций ни Модильяни в «Модерне», ни мой любимый Брокхерст. Словом, я еще раз убедился, что единственный живописец, которого Арне признает и чтит, — это он сам.
Восхищало его в этом городе только одно: сам город. Наверно, он чувствовал что-то родственное в той ни-на-что-непохожести, том вызове, который бросал Нью-Йорк привычным архитектурным формам и представлениям. И шагая рядом с Арне по улицам, слушая его сбивчивую речь, я словно бы заново, свежим взглядом впитывал то, что, казалось, уже примелькалось, — дерзостный порыв устремленных ввысь громад, их чеканные профили, взрезающие небо, неумолчный людской прибой у их подножий. Да, все это было чем-то созвучно Арне — его росту, его шажищам, его напору, его громыхающему басу.
Надо ли говорить, что миссис Джекис сразу же невзлюбила моего гостя. В первый же вечер она, бледная и решительная, возникла на пороге комнаты и, скрестив руки на груди, потребовала, чтобы мы прекратили шуметь.
— Если вы думаете, что в этом доме все позволено, — вы ошибаетесь, — было заявлено нам ледяным тоном. — Между прочим, здесь есть люди, которые хотят спать, даже если у вас отсутствует такое желание. Надеюсь, вы не хотите, чтобы я вызвала полицию?
В общем-то, миссис Джекис можно было понять: мы были молоды, радостно возбуждены и, наверное, действительно слишком громко болтали. Я и не подумал возражать или оправдываться. Но Арне смерил хозяйку таким взглядом, что, зная его характер, я испугался, как бы он не швырнул в нее чем-нибудь тяжелым. Однако он лишь пробормотал: «Да, мэм», — и отступил в угол от греха подальше. И даже когда миссис Джекис наконец удалилась чугунной поступью командора, Арне продолжал мрачно подпирать стену. Я засмеялся, уверяя его, что опасность уже позади, но он не поддержал мою шутку.
— Нет, Эд, тут не до смеха, — сказал он. — Это страшная женщина. Она вплыла сюда, как черный айсберг, я сразу почувствовал, как от ее взгляда леденеют мои картины. Нет-нет, теперь я буду говорить только шепотом… Это настоящая фурия!
Тогда я лишь усмехнулся, не принимая все это всерьез, но потом мне не раз вспоминались его слова.
Бродя по залитому негреющим зимним солнцем городу, мы, конечно, заглянули и в «Альграмбру», где, как и следовало ожидать, Арне в пух и прах раскритиковал мою стенную роспись. Он обрушился на нее с той же страстью, с какой наш парижский мэтр Дюфуа доказывал нам беспомощность наших ученических работ. Однако несколько смягчившись после сытного ланча, он сказал подошедшему к нам хозяину, что, пожалуй, мог бы и сам расписать какую-нибудь из стен при условии, что его будут здесь кормить. Вежливый Мур ответил, что подумает, но когда Арне показал ему в качестве образца один из своих рисунков, отрицательно помотал головой.
— Я охотно верю, что вы, мистер Кунстлер, прекрасный художник, — сказал он. — Но мне приходится думать о моих посетителях, а у них весьма традиционные вкусы. Спасибо за предложение, но я боюсь, что не все это поймут.
— Ладно, оставим это, — проговорил Арне.
Однако я видел, что он порядком уязвлен. Видимо, это не укрылось и от подошедшего к нам Гэса.
— Не стоит огорчаться, — поспешил он успокоить моего гостя. — Что поделаешь, многих здесь не интересует ничего, кроме жратвы. Вот я, скажем, когда ем и не слишком тороплюсь, не прочь поглядеть на что-нибудь приманчивое. А другие и глаз от тарелки не поднимут, хоть что тут им рисуй.
Доводы таксиста не слишком совпадали с аргументами Мура, но, кажется, Арне не обратил на это внимания.
— Забудем, — с пренебрежительным достоинством махнул он рукой. — Художник не должен размениваться на мелочи. И уж тем более на чечевичную похлебку… Давай-ка, Эд, закажи еще по кружечке, потом я расплачусь с тобой за все сразу.
— Во, это по-мужски! — одобрил Гэс.
Нам принесли пива, и, торжественно подняв кружку, Арне провозгласил:
— За искусство!
— И за друзей! — добавил я.
— Друг Мака — и мне друг! — внес свой вклад Гэс.
И губы наши погрузились в пенистый напиток.
— В общем, так я тебе скажу, — подытожил Арне, когда мы вышли на улицу. — Искусство может что-то значить только для художника, который его творит.
Глава девятая
Арне пробыл у меня неделю. Перед отъездом он — то ли в подарок, то ли в качестве платы за гостеприимство — преподнес мне картину, на которой, по его словам, был изображен закат. Если б он мне этого не сказал, я ни за что бы не догадался, ибо таких закатов на нашей планете никогда не бывало и быть не могло — разве что во времена динозавров. Созерцать это творение было невмоготу, и, едва за Арне закрылась дверь, я, не теряя времени, сунул картину под кровать.
Последующие две недели я не разгибаясь трудился — и дома, и в «Альгамбре». Закончив наконец нелегко давшийся мне натюрморт с цветами, я отправился с ним в галерею.
Как я и опасался, реакция мистера Мэтьюса была весьма бурной.
— Цветы… да еще и гладиолусы! — прямо-таки вознегодовал он. — Что это вам взбрело, молодой человек? И что же вы прикажете с ними делать?!
Я объяснил, что цветы — заказ мисс Спинни, а ничего, кроме гладиолусов, в магазине не оказалось.
— Спинни, — едва ли не простонал Мэтьюс, — вы что, хотите моей смерти?
— Успокойтесь, Генри, — выйдя из кабинета, проговорила мисс Спинни. И, внимательно рассмотрев мой натюрморт, вынесла решение: — Мне это нравится. Пожалуйста. Генри, дайте Адамсу тридцать долларов, и можете мне поверить, — я продам эту картину еще до конца недели.