Алекс Айнгорн - Сердце и корона
Немного позднее она с трепетом в душе повернула ключ в замке кабинета первого министра, — ключ, который он отдал ей, и который она до сей поры продержала под подушкой. Там царил мягкий полумрак — благодаря спущенным шторам. Она заперлась изнутри, словно ее могли застать за чем-то неблаговидным. Раздвинув шторы и впустив в комнату неверный свет пасмурного дня, она огляделась с жадностью, словно желая впитать в себя память вещей о прежнем хозяине. Ее пальцы нежно прикасались к холодным корешкам оставленных на полке книг, она брала их по одной, открывая, пролистывая, и с легким сожалением возвращая на место. Было бы странно увидеть среди книг Орсини душещипательные романы, их там и не было. Она выдвигала ящики, перебирая бумаги, исписанные мелкими четкими буквами, аккуратно сложенные в пронумерованные, снабженные ярлычками стопки. Она легко скользила пальцами по ровным строкам, вслед за стремительной вязью чернил. Со щемящим чувством она трогала его чернильницу, его высохшее, непригодное больше для письма перо, и вещи более интимные, — брошенный гребень для волос, шелковый платок с чернильной кляксой посередине, перочинный ножик с налипшими остатками стружек.
Изабелла не могла сдержать горькой усмешки. Как несправедливо было все, что произошло! Что делать с этим ей, — ей, смертельно скучавшей до зевоты от одного словосочетания «сельскохозяйственный налог»? Ведь Орсини не просто нравился вкус власти, он был ее частью. Он был рожден командовать. Он был резковат, но не груб, требователен, но не безжалостен, со здоровой долей деспотичности, необходимой любому, под чьей властью был хоть бы один человек. Его не очень-то любили, несколько побаивались, но не доходя в своем ужасе до дрожи в коленках, рождающей истинную ненависть. А какую радость найдет она в унылых, похожих друг на друга столбцах цифр, — она, едва ли разбирающаяся, идет ли речь о деньгах или о земельных акрах? Только осознание, что она пытается вникнуть в Его работу, разобрать Его записи. Она могла запросто перечислить всех королей Аквитании от начала веков, рассказать обо всех войнах, когда-либо происходивших в мире, и не спутать, какие короли в то время правили, и кто был тогда военачальником. Она никогда не путалась в датах и годах, помнила сотни обычаев, принятых при разных дворах, разбиралась в истории стран, о самом существовании которых мало кто догадывался. И она же с трудом понимала, почему влезая в долги, отдавать приходится больше, нежели взял. Дебри политики и экономики оставались для нее пугающей и таинственной неизвестностью.
Грязно-серый, выстроенный из гранита и песчаника Вадебуа неприветливо встретил одинокого путника противным моросящим дождем. Уставший от многочасовой тряски в седле, Орсини медленно ехал по незнакомым улицам, почти не встречая людей. Идея, возникшая у него в голове, поначалу понравилась ему.
Он почти не помнил Элизабет. В те далекие времена, когда они были детьми, она была ближе ему, чем Мадлен. Двумя годами моложе его, она уродилась неожиданно хорошенькой и рано осознала свою силу. Ей не было семнадцати, когда она вышла замуж за преуспевающего владельца трактира в Вадебуа, очарованного ее свежей, только расцветшей красотой. Для младшей дочери мелкого лавочника, недостаточно ловкого в коммерции, чтобы разбогатеть, это была настоящая удача. Туда, в дом своей младшей сестры, и отправился Орсини, осознавший, что у него не ни гроша, и остановиться ему негде. Он расспросил прохожих, и ему показали «Веселого рыцаря».
Он постучал. Дверь открыла женщина в чепце и затрапезном переднике.
— Можно увидеть мадам Элизабет Жерве?
— Это я. Чего вам?
Он смотрел на нее остекленевшим взглядом. Каких-то десять лет он не видел ее! Ей же должно быть около двадцати пяти. Но этой женщине, что стояла перед ним, не могло быть двадцать пять. Орсини дал бы ей, по меньшей мере, тридцать шесть — тридцать восемь. Она выглядела старше Мадлен, не говоря уже о нем самом. Он заметил красные бесформенные руки с кривыми обломанными ногтями, обвисшие щеки, причудливо изогнутую морщину поперек лба. Когда-то блестящие черные глаза выглядели выцветшими, волосы потускнели, ее грудь и плечи были худы и костлявы — дала о себе знать семейная худоба — зато даже широкое платье со складками не скрывало расплывшейся талии и складок на животе. А ведь в семнадцать она была прелестна!
Он пожалел, что зашел. Он думал, что в отличие от Мадлен, озлобленной старой девы, и матери, больше привязанной к дочерям, Элизабет будет рада ему. Когда в их семье произошел раскол из-за наследства, Элизабет была слишком юна, чтобы понять, что происходит. Ее тогда больше волновали очаровательные изменения, происходившие с ее отражением в зеркале, а также, даст ли отец денег на новое платье, или придется перешивать что-то из старых матери и сестры. Уехав из дому в семнадцать, он больше не видел ее, даже не был на ее свадьбе. Только Мадлен вскользь упомянула, что с Элизабет все в порядке, она не бедствует. Он содрогнулся.
Подавив желание соврать что-нибудь и сбежать, он пробормотал:
— Я Эжен.
Она присмотрелась и холодно заметила:
— Да… Что ж, ты мало изменился. Чего тебе надо?
— Ничего…
Подумать только, он хотел заночевать у нее! Нет, бежать, бежать подальше и поскорее. У него нет семьи. Глупо, ах, как глупо было приходить.
— Входи, — она посторонилась, но неприветливо, и на мгновение ее черные глаза блеснули прежним огнем, бледное подобие шумной веселой Элиз, которой она давно уже не была. — Ты вспомнил обо мне, Эжен. Надо думать, ты снова остался без гроша, раз вспомнил о семье.
Он смутился. Она продолжала говорить, не ожидая его ответа, будто сама с собой.
— Десять лет! Ты ни разу не вспомнил обо мне. Ни разу! Ни писем! Ни хоть бы пары слов! О да! Ты же был первым министром! Кто мы для тебя! Провинциальные мещане! Трактирщица! У тебя была власть, деньги! Ты спал с королевой! А я десять лет готовила, стирала, мыла посуду, драила трактир, выпроваживала пьяниц. Я работала с утра до поздней ночи, я родила троих детей. Моя красота давно померкла, я знаю. Я работала, как вол, и зачем? Чтобы узнать, что заработанные моим потом деньги муженек спустил на уличных девок. Конечно, от них пахнет духами, а не тушеной капустой, их руки нежны, а не шершавы и покрыты волдырями от плиты.
Она показала свои изуродованные тяжелым трудом руки.
— Он не позволил мне взять служанку — мы не так богаты! А у тебя был лакей, чтобы помогать господину маркизу одеваться! И ты ни разу не прислал хоть ста ливров. После всего, что сделала для тебя твоя семья!
Он хотел возразить, что семья ничего для него не сделала, что его в семнадцать лет со скандалом вышвырнули из дому, и счастье, что дед еще был жив, и он все-таки получил возможность выучиться. Что если бы бабушка пережила деда, а не наоборот, то не видать ему своего наследства, и никакой закон не защитил бы его права, потому что закону нет дела до семнадцатилетнего сына провинциального лавочника. Что после его окружили таким презрением, что отбили всякую охоту приезжать домой. Что его робкая попытка написать отцу, когда он, наконец, получил первую должность — второго помощника писаря! — была встречена гробовым молчанием, и с тех пор он бросил попытки помириться с родными. Но с Элизабет он не ссорился. Он просто думал, что она замужем, что у нее своя жизнь. Нет, неправда. Он просто не думал о ней. Никогда. Он оторвался от своей среды, и в его новой реальности не было места для мадам Жерве, трактирщицы из Вадебуа.