Елена Арсеньева - Карта любви
— Что? — чуть шевельнула она сухими губами. — Что ты?..
— Ты умрешь, — с расстановкою, будто читала приговор, изрекла Ванда, — ибо ты убила моего мужа!
— Еще одного? — не соображая, что говорит, пролепетала Юлия, и черная, злая судорога исказила лицо Ванды:
— Он был у меня один! Тот человек в Кракове — я все рассказала тебе о нем, только называла другое имя, — это был Адам! Мой муж был Адам Коханьский!
Юлия только и могла, что молча глядела на нее.
— Ты, конечно, скажешь: как я могла любить такого негодяя? — ощерилась в ненавидящей усмешке Ванда. — Но ведь и ты думала, что Зигмунт — негодяй, а все же любила его?! Помнишь, как сказала Эльжбета: любить не за что, а вопреки? Вот так я любила Адама! Каков бы он ни был, я любила его! Он был мой муж, но ты убила его, а потому ты умрешь!
— Это ошибка, — раздался в рокочущей тишине спокойный голос. — Адама убил я.
Юлия и Ванда враз повернулись — и замерли.
В дверях стоял Зигмунт.
28
ДАР БОГОВ
Почему-то первым делом Юлия подумала: «Значит, дождь так и не пошел?» Белая сорочка Зигмунта была суха, и волосы не липли к лицу, а сапоги покрыты пылью, а не грязью. И лишь потом она заметила, что муж ее явился не в мундире, а полураздет, и ровная, красивая волна волос надо лбом разлохматилась, и сабля просто заткнута за пояс, без ножен, а самое главное — у левого плеча, там, где еще сегодня утром зияли губы Ванды, теперь была порвана рубашка и покрыта чем-то ржавым… Кровью?!
Юлия только руки к нему протянула — говорить не могла.
Вместо нее заговорила Ванда, нет — пробормотала, запинаясь от недоумения:
— Ты… жив?! Борони Боже!
— «Я трюфели запивал шампанским — Бог даст, и буду запивать», как сказал поэт, — ответил Зигмунт ровным, по-всегдашнему чуть насмешливым голосом. Внешне он казался спокойным — только глаза выражали еще не утихшую бурю. — Я понимаю, выставили бы против меня два эскадрона, а то двух каких-то наемных убийц, все преимущество которых было во внезапности! Кажется, пример Адама мог бы тебе показать, что меня и безоружного просто так не возьмешь.
— Бич того не може [69]… — прошипела Ванда, как бы не веря глазам своим, и Юлия, взглянувшая на нее, тихо ахнула, увидев, как вдруг изменилось, почернело ее лицо, словно вместо крови желчь текла в ее жилах, а не то — яд. — Как ты нас нашел?!
— Мой маневр — искать и бить! — улыбнулся Зигмунт. — Правда, нынче получилось не как у старика Багратиона: сперва пришлось бить, потом — искать. Твои люди, Ванда, легко развязали языки под страхом смерти. Правда, я не ожидал, что застану здесь свою жену…
— А что, она третья лишняя? — усмехнулась Ванда. — Ну так прогони ее, а я оседлаю тебя… как нынче ночью, только теперь, надеюсь, ты сможешь меня порадовать не только красотой твоей, но и мощью.
Мгновенная судорога прошла по лицу Зигмунта.
— Да… Утром я думал, что это во сне я имел дело с одной из зловредных и похотливых кикимор, которые время от времени набрасываются на мужчин, пытаясь утолить свою нечистую похоть! Но я не зря постоял за дверью, прежде чем войти сюда: услышал весь твой монолог. Надо сказать, был он длинноват, однако я рад, что ты все рассказала моей жене, и теперь она перестанет думать, будто вышла замуж за негодяя. Думаю, в твоей искренности можно не сомневаться: предсмертная исповедь всегда искренна.
— Пред-смерт-ная? — с запинкой повторила Ванда. — Почему это — пред…
Она не договорила, и такое беспомощное, жалобное, невинное выражение взошло на ее лице, она так порывисто прижала руки к груди, слезы так безудержно хлынули из ее глаз, что Юлия содрогнулась от боли в сердце, вновь увидев перед собой эти ласковые, отважные глаза Ванды, помогающей ей взобраться на лошадь или вытаскивающей ее из подземелья, где, гогоча, наступал на Жалекачского «золотой гусь»… Но в тот же миг она вспомнила узкий, как лезвие, прищур этих глаз, когда она цеплялась за край плота, а течение водило, утаскивало ее в глубину — и только сокрушенно покачала головой, подавленная зрелищем этого лицемерия… лицедейства! И Зигмунт словно бы повторил вслух ее мысли:
— Я люблю комедию только на сцене. Я видел кровь, меня не тронут слезы.
Ванда провела по лицу скрюченными пальцами, а когда опустила руку, трагическая маска исчезла: циничная улыбка играла на ее румяных устах, но за решеткою ресниц билась тревога.
— Ты можешь хоть наизнанку вывернуться, Ванда, — равнодушно сказал Зигмунт. — Но дело твое гиблое. Гнилое! Твое… и всех мятежников. В настоящее время, как никогда, славно быть подданным России. Сейчас бы самое время призвать сюда Дмитрия Донского, чтобы с трепетом сказать иноплеменным: «Языки, ведайте: велик российский Бог!» — в точности как в той трагедии, дай Бог памяти… да сие неважно! Победа наша, и всегда была наша, и даже ты в этом не можешь сомневаться!
Юлия смотрела на него — и вся душа ее, вся любовь сияла в этом взгляде. Лицо Зигмунта было прекрасно, весь облик излучал величавость и силу. И Ванда не сводила с него жадных, злых глаз… Но Юлия, знавшая ее, как никто, чувствовала: какая-то мысль бьется, мечется в этой хитрой голове, и эта мысль недобрая! Ей чудилось, что эхо новых страшных замыслов Ванды рокочет вокруг, а вовсе не гром, который вдали грохотал не умолкая… но никто на него уже не обращал внимания.
Юлия вдруг заметила, как нервно мечутся руки Ванды, беспокойно хватаясь за шелковые воланы, чуть не отрывая их. Так умирающие беспокойно ощупывают, «обирают» себя накануне последних содроганий. И голос ее, когда она наконец заговорила, был хриплым и неровным, как у умирающей:
— А, вшистко едно [70]… — прошептала она. — Кажется, и впрямь пришла пора подвести итог моей нестройной и бесплодной жизни.
Зигмунт тихонько хмыкнул, и Юлия не сомневалась: он подумал то же, что и она: даже умирающим голосом Ванда норовит прочесть новый монолог!
— Если мы победим одну армию, — продолжала она, — Россия выставит другую, третью… десятую, и в конце концов все-таки покорит более слабых. Но когда гибнут все — нужно умирать вместе с ними!
Она резко повернулась к окну, и вдруг порыв ветра подхватил створки и хлестнул ими о стены мельницы так, что полетели стекла. Ветер выл, гнул к земле деревья, рвал крышу, и куски старой черепицы со свистом улетали прочь.
— Ванда из Могилы! — крикнула Ванда, воздев руки. — Жизнь мою отдам за их смерть! Мою жизнь!
Издали донесся величественный гул; потом, возрастая, он разражался оглушительным треском и переходил в неумолчные раскаты. Вдруг в окне сверкнула огненная стрела, и горелые щепки полетели во все стороны с обожженного окна.