Елена Арсеньева - Последнее лето
Ну да, он хотел умереть! Причем прямо сейчас, на этом же самом месте!
Марина находится под домашним арестом. Только из уважения к Игнатию Тихоновичу Аверьянову, почетному гражданину Энска, одному из столпов и отцов города, она не была сразу препровождена в тюрьму как организатор покушения на начальника сыскной полиции – на счастье, закончившегося неудачей. Охраняет ее один из агентов Смольникова, которому тот доверяет так же, как самому себе. Пока все случившееся содержится в строжайшей тайне даже от городского начальства, в управлении полиции о нем знают считаные люди, и они дали слово пока молчать. Смольников счел нужным предупредить Аверьянова потому, что знает его влияние, но умоляет его подождать приводить в действие те силы, которые он может привести, чтобы освободить Марину. Шумом, оглаской сейчас можно только навредить. Он, Смольников, и сам не хочет портить жизнь двум девушкам и приложит все силы, чтобы перевести дело в разряд бытовых. Он уже обдумал кое-что – попытку Тамары застрелиться можно подать как неудачное самоубийство из-за любви. Но, учитывая ее состояние, она еще долго будет находиться в психиатрической клинике – совершенно беспомощная, считающая себя маленькой девочкой и не подпускающая к себе никого, кроме матери. Что касается Марины… Да, у Смольникова есть стенографическая запись исповеди Тамары, донос Грачевского, написанный после вечернего разговора на Откосе, но он может «придержать» их. А еще Марине можно инкриминировать несколько неосторожных фраз, организацию митингов и выступлений, которые сходят с рук многим, и если Аверьянов захочет, он легко избавит дочь от наказания, эти доводы даже на суде для хорошего адвоката – ничто. Однако Смольников не собирается доводить дело до огласки, до суда, он просит Аверьянова сделать все, чтобы убедить Марину остановиться.
– Лучше всего, Игнатий Тихонович, увезти ее отсюда, хотя бы на время, – сказал он, с угрюмым выражением двигая по столу стакан в таком же серебряном подстаканнике, как тот, который своим звоном не давал нынче ночью спать Аверьянову.
Растерянный Игнатий Тихонович смотрел на Смольникова и чувствовал, что тот чего-то недоговаривает.
Нет, то, что не Маринина судьба задела за сердце Смольникова, это понятно. Ему смертельно жаль несчастную жертву Марины – Тамару Салтыкову… Понятно и это! И все же было еще что-то, о чем явно умалчивал начальник сыскного отделения.
– Что-то еще, Георгий Владимирович? – спросил Аверьянов, с неудовольствием ощутив, как сбивается голос.
– Да, собственно… – Смольников пожал плечами, глянул исподлобья, – собственно, беспокоит меня еще одно дело. Тоже о дочери уважаемого мною человека идет речь. Уважаемого и столь же богатого, как вы. Влюбилась в подонка, в негодяя, в… карточного шулера. Шулером тот оказался неудачливым, постоянно проигрывал, девица наша выпрашивала для него деньги у отца. А когда отец перестал давать, стала красть, но была схвачена за руку. И решила взять сразу все, что ей причиталось бы в качестве наследства, – стала подмешивать отцу в пищу толченое стекло… На счастье, горничная увидела, рассказала хозяину, все и вскрылось. Слава богу, вовремя остановили ее, а то каких бед могла бы натворить! В таком деле главное – вовремя остановить. Ведь человек, с которым она связалась, очень опасен, неведомо, скольких бед они вместе могли бы стать виновниками!
После этих слов Смольников взглянул на часы, отметил, что тридцать минут истекли, и откланялся: мол, пора на службу спешить. И теперь Аверьянов остался наедине со своим желанием немедленной и милосердной смерти.
Он вышел из чайной, направился к извозчикам, размышляя о Тамаре, которую хорошо помнил, об ее отце, погибшем в Маньчжурии, о своей покойной жене, о Марине. О Марине Аверьянов думал больше всего, только не перебирал в памяти, как следовало бы, те времена, когда она была хорошенькой пухленькой девочкой с наивными вытаращенными глазками, не ее угрюмое, отчужденное взросление вспоминал, не то воинствующее презрение, коим она обливала его в последние годы, когда затеяла играть в нехорошие революционные игры. А вспоминал Аверьянов, как в честь первого дня рождения дочери он целое поле в Зименках засеял васильками, да не простыми, а махровыми, семена для которых были куплены в Германии. Он привез туда Антонину и Марину, и дочка ковыляла среди синего моря цветов, ошалев от изумления и восторга. С тех пор каждое лето цвели, не переводились там васильки. Марина сначала часто ездила смотреть на них, потом перестала. Васильковое поле стало для нее символом бесполезной траты денег, «заработанных народными кровью и потом». А как-то раз Аверьянову сообщили, что поле в самом цвету оказалось вытоптанным. Почему-то он сразу решил, что с ведома Марины. Никаких доказательств не имелось, а все же он не сомневался, что это так. Он и сам не ожидал, что испытает такое горе при своей догадке…
Сравнимо с тем горем было только теперешнее его состояние. Да еще рассказ Смольникова о дочери богатого человека, вступившей в постыдную связь… Что ж, Аверьянов вовсе болван, что ли? Невозможно не понять намека. Смольников предупреждал его, что у Марины с кем-то шашни, причем с кем-то очень опасным. Опасным смертельно!
Ладно, его смерть и так не за горами. Но прежде всего опасность – для Марины…
Да… Да! Вернулся, называется, в родной город!
Наконец Аверьянову надоело бродить по опустевшему вокзалу, он взял извозчика и велел ехать в верхнюю часть, на Студеную.
* * *
– Карты, ах, карты! Это, молодой человек, особый волшебный мир. Ничто не даст нам такой глубины переживаний. Какая там классовая борьба, о которой постоянно талдычат нынешние молодые! Какой интерес в справедливости? В расчет идет только удача. Вчерашний нищий сегодня может стать богачом! Вот что такое карты!
Седоволосый и седобородый человек с правильными, резкими чертами до сих пор красивого лица, хотя и изрядно подпорченного одним закрытым, бельмастым глазом, давал краткий курс шулерских приемов молодому человеку в простой студенческой тужурке. Эта потертая тужурка пристала ему, как корове седло: на нем, статном, широкоплечем, с узкой талией, мундир бы гвардейский смотрелся замечательно!
Молодой человек снял во втором этаже комнату с фонарем, по-научному говоря, с эркером, от столования отказался, плату вносил исправно, одевался франтовато, но по большей части сидел дома, читал книжки, свистел, бродя из угла в угол, или набивал руку на шулерских приемах, которые с охотой почерпывал от хозяина дома.
Конечно, любой человек, поглядев на жильца, сказал бы тому: «Да не спятил ли ты, хозяин? Небось рожа-то из сыскного, больно уж приглядная! А выправка, ты только погляди… Да его хоть сейчас в мундир, саблю в руки, на резва коня верхом – и на парад во главе полка! Кого ты пригрел, кому ты тайны свои открываешь? Он же выдаст тебя, с потрохами продаст, он же к тебе ищейками приставлен и сам ищейка первейшая!»