Николь Фосселер - Время дикой орхидеи
Она еще теснее прижала к себе колени, не находя применения своим рукам, которые раньше обрабатывали раны Рахарио.
– Как твоя нога?
Двумя пальцами Рахарио раздвинул на штанине прореху и заглянул туда, потом осмотрел розовую кожицу на плече.
– Заживает хорошо. – Он повернулся к ней с легкой улыбкой: – Эти шрамы всегда будут напоминать мне о тебе.
От порыва свежего ветра Георгина поежилась.
Что-то было в глазах Рахарио – когда его взгляд устремлялся через ограду и следил за парусами кораблей, пока они не скрывались за горизонтом, – что-то было такое, что выдавало, насколько гложет его тоска по водной стихии. Беспокойство поселялось в его конечностях, все более сильное по мере укрепления его сил. Как будто для него было пыткой долго находиться на суше.
И Георгина страшилась того дня, когда зов океана станет нестерпимым и она потеряет Рахарио прежде, чем успеет разыскать его тюленью шкуру и надежно спрятать ее.
* * *Легкими ногами бежала Георгина по саду, и в такт шагам билось ее сердце – свободно и быстро. Прижав к себе миску с дымящимся карри и рисом для завтрака, она пробралась сквозь заросли и взлетела по ступеням на веранду.
– Доброе утро, – крикнула она с порога с новообретенной радостью в голосе.
Комната была пуста.
Она выбежала и бросила взгляд на скалу, жадно посмотрела во все стороны густых зарослей.
– Рахарио?
Закусив нижнюю губу, она вернулась в павильон. Краем глаза заметила, что на полке зияет прореха: двух книг не хватало.
Но вот ее взгляд упал на ветку розовых орхидей, лежащую на кровати, и ей все стало ясно.
Она понуро поставила миску на умывальный столик. Ее шаги по дощатому полу стали тяжелыми, вялыми; без сил она вскарабкалась на постель и свернулась калачиком.
В животе у нее горело, то был алчный, всепожирающий огонь, рассылающий жаркие волны по всему ее телу. Вцепившись пальцами в ткань, она прижалась лицом к простыне и подушке, втягивая следы запаха Рахарио и аромат орхидей, которые она помяла своей щекой.
Каждое утро Георгина приходила сюда, в павильон, с трепетной искрой надежды снова увидеть Рахарио. И всякий раз находила обе комнаты такими же пустыми, как оставила их накануне.
День за днем она сидела на скале перед стеной ограды и смотрела вдаль на коричневую кору острова Батам – ветер в волосах, на коже солнце, соль и дождь. Смотрела на море, на эту вечно одинаковую, вечно переменчивую даль из шелка, жемчужную, лазурную, нефритовую, непостоянное небо пересекали пеликаны, чайки и птицы-фрегаты.
Лошадиные повозки и воловьи упряжки, громыхающие по Бич-роуд и в сухие дни вздымающие пыль, она не удостаивала даже взглядом. Она высматривала рыбаков, которые вытягивали на берег тяжелые сети под взволнованный галдеж птичих стай, – не различит ли она среди них фигурку Рахарио. И провожала взглядом гордые парусники, большие и маленькие лодки, мельтешащие по волнам. Какая-нибудь из них однажды, может быть, направится к берегу с Рахарио на борту, который вернется, чтобы взять ее с собой в огромное, бескрайнее море.
День за днем проходили в приливах и отливах. В приходах и уходах надежды и разочарования и в бесконечной игре волн времени.
Пока неудержимо стремящийся вперед поток жизни не подхватил Георгину и не унес с собой.
I
Тропическая лихорадка
1849–1851
Как ловят огонь зимородки, облекаются в искры стрекозы, как камень, упавший в колодец, звенит, как поет задетая струна, как раскачивается колокол, чтобы собственным голосом выкрикнуть в мир: это я, так поступает и всяк человек: высылает вперед то, что присуще ему.
Вот он Я, возвещает он громко, Я есть то, что я делаю.
Вот для чего я пришел.
Джерард Мэнли Хопкинс1
Сингапур. Город льва.
Некогда Тумасик, Страна в море.
Лонг Я Мен, Ворота Зуба Дракона и ворота Китая.
Город ветров, где умирает один муссон и тут же зарождается другой.
Остров плыл по воде, как лист дерева гинкго.
Отделенный лишь узкой полоской пролива Джохор от крокодильей спины Малаккского полуострова, он раскрывался на всю синеву Сингапурского пролива. И какой бы узкой и мелкой ни была река, что вилась сквозь тропические леса, сквозь мангровые болота, соленые марши и песчаные дюны навстречу восходящему солнцу, она несла в себе огромную мощь. Могучий дракон, распахнувший острозубую пасть к побережью, где воды его сливались в страстном лобзании с водами моря.
Из этого соединения зародился естественный порт, защищенный окрестными островами от бесчинства стихии и словно созданный для того, чтобы здесь забилось сердце торгового поселения.
Сэр Стэмфорд Раффлз смело посадил семенное зерно среди зелени и синевы моря и джунглей. Это зерно он нарек Сингапур. Прикрытое флагом Ост-Индской компании и защищенное договорами и проектами, семя это быстро взошло в плодородной почве столетней обширной сети торговых путей. Сингапур развивался, рос, щедро плодоносил и разветвлялся все шире, вовлекая все больше людей, каковых вольный порт притягивал торговлей без пошлин, как привлекает птичьи стаи богатое пропитанием место кормления.
При этом Сингапур не имел корней – как орхидея. Город без истории и без прошлого, словно выдавленный из земли и перехлестнувший все грани в своем неуемном цветении. Затопленный хлынувшим в него потоком людей из Китая и Индии, из султанатов Малаккского полуострова, с Явы, Суматры, Бали и всех других островов архипелага, из Аравии и Армении, и окаймленный бледной пеной шотландцев, немцев и англичан. Город мужчин, ринувшихся сюда в одиночку, дабы заниматься торговлей, найти работу, разбогатеть, прежде чем вернуться туда, откуда они явились.
Сингапур был городом, наполненным перелетными птицами. Городом, в котором человек не пускал корней, который никому не был родиной, в котором каждая чашка риса была посолена тоской по дому.
Но Георгина Индия Финдли в первом же своем вдохе наполнила легкие тропическим воздухом этого острова. Палящее солнце, теплый дождь и соленый морской бриз сопровождали ее взрастание, и так же, как она сделала свои первые нетвердые шаги в саду Л’Эспуара, потеряла свой первый молочный зуб в тени жасмина, в первые десять лет жизни она пустила корни в тонкую почву острова, нашла опору в красной земле, песке и тине.
Корни, которые в один прекрасный день были жестоко перерублены. Открытая рана, из-за которой она боялась истечь кровью, пока не привыкла – благодаря гибкости детской души – к своей новой жизни на чужбине. И к ностальгии, которая со временем утихла до приглушенного биения в ней, но полностью никогда не прошла.